Самому старшему, мне, в то время исполнилось уже двадцать шесть. Самой младшей, Насте, — семнадцать.
Я, Александр Сапожников (Сашко Чеботаренко тож) — командир в чине капитана.
Двадцатитрехлетний лейтенант Парфен Замковой — комиссар.
Двадцатипятилетний старший лейтенант Семен Лутаков — начальник штаба.
Двадцатилетний старшина Левко Невкыпилый — начальник разведки.
Рядовые Петро Гаркуша и Павло Галка (которых мы экономии ради называли просто «святые»), оба девятнадцатилетние, — минеры-подрывники.
Настя Невенчанная, конопатая хрупкая девчонка, — радистка в чине ефрейтора.
А все вместе составляли мы организационно-партизанскую десантную группу, которая была выброшена с парашютами на временно оккупированную территорию во вражеский тыл примерно в двухстах пятидесяти километрах от линии фронта.
Командировал нас туда в начале августа сорок третьего года отдел партизанского движения штаба одного из Украинских фронтов для осуществления диверсионных акций на коммуникациях врага и ведения разведки.
Я один из всей группы направлялся во вражеский тыл уже в третий раз. Все остальные — в первый…
Двадцать пять лет незаметно пролетело с того времени. Давно распрощался я со своей военной профессией, и военкомат перевел меня в запас второй очереди. Работаю главным агрономом совхоза. Имею двадцатилетнюю дочь — студентку университета. Мои же годы неуклонно и неумолимо, хотя опять-таки как-то словно бы и незаметно, приближаются к пенсионным. Все чаще, как говорится, дают о себе знать к погоде старые раны. Вечером не сразу приходит сон. Подолгу лежу я с открытыми глазами в темноте и все чаще вспоминаю те времена, всех своих тогдашних товарищей и ту короткую августовскую ночь. Чаще всего представляю себе тогдашнюю Настю, Петра и Павла, Яринку Калиновскую, и не раз и не два от этих мыслей и воспоминаний становится мне по-настоящему… страшно.
Тогда, хорошо помню, никакой страх меня не брал. Привык к опасностям, втянулся. А вот теперь, через двадцать пять лет, когда мысленно ставлю я на место семнадцатилетней Насти или девятнадцатилетней Калиновской двадцатилетнюю Яринку, родную дочь… Ставлю и спрашиваю себя: а вот если бы сейчас, сегодня, возникла такая необходимость, приказал бы ты Яринке идти на службу к гитлеровскому коменданту или средь ночи выброситься с парашютом на оккупированную врагом территорию? Спрашиваю и… не решаюсь ответить себе даже мысленно, ощущая, как мороз проходит по коже… Почему же? Неужели потому лишь, что Яринка — р о д н а я дочь, а Настя или Калиновская — чужие? Но нет ведь! Все мое существо протестует против этой страшной и позорной мысли… Уже тогда Настя была для меня, может быть, роднее всех на свете! Да и все другие… Все они — и Яринка Калиновская, и Петро с Павлом, и Парфен с Левком… Следовательно, все это — и настроения, и чувства, и мысли, — наверное, от старости! А страх… Страх — от более глубокого осознания естественной для пожилого человека, простой и потому такой действительно страшной сегодня мысли: ну в самом деле, как можно было сбрасывать с самолета в тот кровавый ад, в пекло, в то звериное логово беззащитную, хрупкую семнадцатилетнюю девчонку, в сущности еще ребенка! Но ведь и сегодня я не отважусь поставить на место Насти родную дочь, потому что Яринка совсем, ну совсем ведь девочка… Дитя, да и только. Стоит лишь посмотреть, как она играет во дворе с котенком или гоняется по лугу за мотыльками. Ребенок…