Светлый фон

То утро в Мостаре было именно таким, и Барлес с Маркесом молча сидели среди развалин. И тут появился старик в майке и домашних тапочках – старик-мусульманин, с небольшой пачкой почтовых открыток в руках, который рассказал им свою историю, как хорватский крестьянин только что рассказал Барле-су свою. В рассказе старика тоже не было ничего необычного: пропавший без вести сын, больная жена в подвале, дом в другой части города. Старик помнил, как однажды ночью пришли люди в масках и сказали: «Быстро, поднимайся и вон отсюда, туда, за мост, в другой сектор». Повсюду стреляли, и двое испуганных стариков отправились ночью на другой конец города, не успев даже понять, что они оставляют свой дом навсегда.

Кончив рассказывать, старик начал показывать им одну за другой свои открытки, уже затертые от того, что их столько раз передавали из рук в руки. «Посмотрите, ребята, каким был Мостар раньше. Посмотрите, какой красивый город: средневековый мост, уходящие вверх улочки. Вот две старинные башни, их уже нет, finito, с ними покончено. Этого здания тоже нет. И моста тоже нет. Nema nichta, совсем ничего. Все kaputt, понимаете? Вот тут я жил. Красивая площадь, правда? – Старик показал рукой туда, за реку. – Это там, на другом конце города. Старинная площадь, ей было больше двухсот лет. Но ее тоже больше нет, ничего не осталось – ни дворца, ни здания, ни фонтана. Все разрушено. Все уничтожено. Все…»

– Все пошло прахом, – подытожил Маркес.

Старик помолчал, потом глубоко вздохнул и, прежде чем уйти, тщательно, любовно, переложил открытки в том порядке, в каком они лежали раньше, – это было все, что осталось от его жизни, все его воспоминания.

Они услышали, как он шепчет:

– Barbari! Nema historia!

Потом он ушел, и на их глазах его поглотили город и война.

Со стороны Бьело-Полье раздался выстрел, и крестьянин, вздрогнув, посмотрел туда. Дети засмеялись, а молодая женщина под навесом, подойдя к старухе, взяла ее за руку; обе смотрели в их сторону.

– Женщинам пора уходить, – сказал Барлес. – Вместе с детьми.

Хорват нервно хрустел пальцами; он не брился, по меньшей мере, неделю, а глаза его покраснели от бессонницы.

– Она не может идти одна, – сказал он. – О ней некому будет заботиться.

В лице Барлеса не было сочувствия: он видел слишком много горевших мусульманских ферм, слишком много мусульманских крестьян, обезглавленных на кукурузных полях, слишком много мусульманок с глазами раненого зверька, забившихся в угол. Он видел убитую девушку в праздничной одежде, – она лежала в багажнике «фольксваген-гольфа», откуда свисали ее босые ноги, болтавшиеся поверх заднего бампера. И десятилетнюю девочку с простреленной головой в луже крови посреди гостиной, и было странно, что из такого маленького тельца вытекло столько крови. У всех – а иногда Барлес думал, что и у него самого, – накопилось слишком много счетов, которые следовало предъявить этой войне, поэтому все женщины тут были печальными, а мужчины ожесточенными.