Прошли годы, в Хулии начала пробуждаться девушка, женщина. И настал черед Сесара молча выслушивать ее рассказы, ее секреты и тайны. Первая любовь в четырнадцать лет. Первый любовник в семнадцать. В таких случаях антиквар слушал, не вставляя своих замечаний, не высказывая собственного мнения. Только под конец всегда улыбался.
Хулия отдала бы все что угодно, лишь бы в этот вечер увидеть перед собой эту улыбку: она придавала ей храбрости и лишала события их сиюминутной, заслоняющей все остальное на свете важности, определяя их точное место и масштаб в коловращении мира и вечном беге жизни. Но Сесара не было рядом, так что приходилось справляться в одиночку. Как частенько говаривал антиквар, нам не всегда удается выбирать компанию или судьбу по своему вкусу.
Она приготовила себе порцию водки со льдом и улыбнулась в темноте, остановившись перед фламандской доской. Так же, как все — и следовало признать это честно, — она жила с впечатлением, что, если произойдет что-либо дурное, это случится с кем-то другим. С главным героем никогда ничего не происходит, вспоминала она, отхлебнув глоток водки, кубик льда звякнул о ее зубы. Умирают только другие — второстепенные персонажи. Как Альваро. Она прекрасно помнит, что пережила уже сотню подобных приключений и всегда выходила из них невредимой, слава Богу. Или… кому?
Она посмотрелась в венецианское зеркало: еще одна тень среди окружающих ее теней. Бледноватое пятно лица, нечетко обрисованный профиль, большие темные глаза: Алиса заглянула в комнату из своего Зазеркалья. Потом она посмотрелась в картину ван Гюйса — в нарисованное зеркало, отражавшее другое, венецианское: отражение отражения отражения. И снова, как в прошлый раз, у нее закружилась голова, и она подумала, что в такой поздний час зеркала, картины и шахматные доски, похоже, играют недобрые шутки с воображением. А может быть, дело просто в том, что время и пространство в конце концов становятся понятиями настолько относительными, что ими вполне можно пренебречь. И она отпила еще глоток, и лед снова звякнул о ее зубы, и она почувствовала, что если протянет руку, то может поставить стакан на стол, покрытый зеленым сукном, как раз туда, где находится спрятанная надпись, между неподвижной рукой Роже Аррасского и шахматной доской.
Она подошла ближе к картине. Сидящая у стрельчатого окна Беатриса Остенбургская, со своими опущенными глазами и книгой на коленях, напоминала Хулии Богородиц, каких писали фламандские художники в несколько наивной манере. Светлые волосы, туго зачесанные назад и убранные под шапочку с почти прозрачным покрывалом. Белая кожа. И вся она, торжественная и далекая в этом своем черном платье, так не похожем на обычные одеяния из алой шерсти — знаменитой фламандской ткани, более драгоценной, чем шелк и парча. Черный цвет — теперь Хулия понимала это абсолютно ясно — был цветом символического траура. Вдовьего траура, в который Питер ван Гюйс, гений, обожавший символы и парадоксы, одел ее, — но не по мужу, а по убитому возлюбленному.