Мне трудно было следить за ее мыслями. Она слишком уставала. Мать взволновали новые погромы на Подоле. Я уверил ее, что пожары не распространятся на весь город. Потом она сказала, что боится, как бы меня не призвали в армию гетмана. Я вновь успокоил ее. Мои друзья могли обо мне позаботиться.
– Ты никогда не причинял никаких неприятностей, – сказала она мне однажды вечером за ужином. – Все так говорили. Все завидовали мне: «Он так хорош! Как вы этого добились?» Ты всегда был хорошим. С самого детства. Ты слишком мягкосердечен, Максим. Не позволяй женщинам причинять тебе боль.
– Не позволю, мама. Мне только восемнадцать…
Она улыбнулась:
– Девушки любят тебя, а? Эсме! Он нравится девушкам?
– Должен нравиться, – сказала Эсме. – Он настоящий денди.
– Помнишь, как ты спал здесь рядом с Эсме? Ты – на печи, а Эсме – в своей комнате? – Она заволновалась. – Разве нам не было хорошо вместе?
Я не помнил подробностей, но признаться в этом не мог.
– Нам было очень хорошо, – произнес я. А потом уехал по делам.
Было все еще светло, когда я повернул за угол на Кирилловскую и начал спускаться с холма к городу. В летнем вечернем воздухе было что-то расслабляющее и в то же время неспокойное. Дымилось слишком мало фабричных труб. Множество мелких предприятий окончательно закрылось. Темный густой дым поднимался над Подолом. Уличные звуки были приглушенными, и все-таки я расслышал сирену речного судна так ясно, как будто она загудела всего в нескольких футах от меня. Золотые и зеленые купола далеких церквей сияли тусклым, таинственным светом; желтый кирпич, казалось, излучал жар; и запах травы, деревьев и цветов из лесистых ущелий смешивался с ароматами дыма, нефти и тем едва уловимым запахом кожи, который всегда указывает на присутствие многочисленной армии. Еще я чувствовал, как пахло лошадьми. Казалось, будто город и деревня встретились и обрели почти совершенную гармонию. Я хотел остановиться, надеясь, что придет трамвай, но знал, что могу стать легкой добычей для бандитов, засевших в отдаленных парках. Я машинально осмотрел набережную. Лишь вечерний туман висел над оградами. Спускаясь с холма в город, я испытал ощущение того, что вот-вот Бог исполнит все обещания. До сих пор меня удивляет: почему же мы потерпели неудачу? Ведь церкви, и православная, и католическая, никогда не были так переполнены, с утра до ночи, как в то смутное лето.
Я вернулся к себе в гостиницу, чтобы насладиться обедом с прусским майором, австрийским полковником, украинским банкиром и двумя эмигрантами, недавно прибывшими из Вологды, где, по их словам, любого, кто знал больше двухсот слов, сразу хватали и расстреливали чекисты. Я слышал истории о том, как большевики задерживали чиновников из правительства, раздевали донага и вырезали у них на теле все знаки отличия, прежде чем убить несчастных. Дни французской революции, дни Коммуны оказались ерундой по сравнению с долгими годами большевистского террора. И что нам следовало противопоставить ему? Гуманизм? Религию? Все, что у нас было, – это жухлость, то унылое, полумертвое состояние духа, в котором все пребывали в течение зимы, когда ничто не имело смысла и оставалось только надеяться, что удастся дожить до весны.