Глава двадцать третья
Глава двадцать третья
Теперь я не мог искать спасения в сексуальных фантазиях. Взамен мне открылось великое множество интеллектуальных наслаждений. Е si risuelgo da quel sogno di sangue, con ispavento, con rimorso, e insieme con una specie di gioia… Черные полосы пересекались с белыми. Зрелая красота притягивала меня. Yusawit! Yuh’attit! Yuh’attit! Yukhallim. Yehudim. Yukhallim. Ana ‘atsha’an. Bitte, ein Glas Wasser. Они отказывались меня понимать. Я никогда не был ein Musselman. Dawsat. Walwala. Я слышал его. Это был не я. Я слышал, что он предал нас. Ермилов. Yehudim! Yehudim! Gassala. Meyne pas. Meine peitsche. Meyn streifener. Meine Herzenslust…[609]
Иногда в пустыне я молился об обретении Веры. Как я завидовал своим верующим спутникам. И все же, возможно, многие из них тоже молились лишь для того, чтобы не отличаться от прочих…
Я летел. Я жил. Мир подо мной омывали золотые потоки. Атлантида восставала из звездной пыли. Мои шрамы были серебряными. Они были цвета черного дерева. Меня не могли держать в этом вагоне для скота. Я отказался назвать себя. Он не был моим Volksgenosse[610]. Я так сказал. Мои глаза никогда не знали такой красоты; моя душа никогда не ведала такого покоя и безопасности. Мы плыли в ветрах пустыни — днями и ночами чудес. И она вернула меня на Землю жизни и возродила мое будущее.
— Тебе известен Мандзони[611]! — воскликнула она.
Я не признался, что читал его только в русском переводе… Di non aver fatto altro che immaginare… Будь хорошим, он сказал, будь хорошим. Будь милым, он сказал, будь милым. О, Dios! О, Иисус! Que me occurre? Sperato di diventare famoso. Qualcosa non va?[612]
— Уверена, — произнесла она, — что именно ты открыл мне глубину истинно арабской мысли.
Мне польстил ее комплимент.
По утрам и вечерам, когда мы парили высоко над розовым и охряным Морем Песка, тревога отступала, но днем, когда мы опускались ниже всего, следовало проявлять особую осторожность. Температура могла подниматься до ста сорока градусов[613]. И пейзаж внизу больше чем когда-либо напоминал виды Красной планеты. Я вообразил, что под песком скрыты гигантские орудия, готовые выбросить снаряды в сладкий воздух Земли — в смертельный воздух Земли. Здесь, в пустыне, всякая смерть была благородна, всякая жизнь была великолепна. Полустертые ветрами горные цепи и моря бушующего песка, мягкого, как пух, убийственного, как цианид, оставались позади нас, миля за милей — блестящие озера соли, реки обсидиана. Полная грез пустыня ждала чуда, которое возродит ее — и тогда перед нами предстанут деревья, животные, реки, поля, города. И вернется великолепное прошлое. И все-таки, думал я, какие странные создания могли бы появиться здесь? Сколько веков эти пустоши удобрялись кровью Карфагена? A quei tempi c’eramo oceani di luce e citta nei cieli e selvagge bestie volanti di bronzo… Por que lo nice? «Du bist mein Simplicissimus»[614], - сказала она. Но это было намного позже. Сейчас, когда мы дрейфовали над бесконечными пространствами под неизменными небесами, я стал ее господином и учителем, ее ближайшим другом; и все же я не испытывал желания познать ее. Мы лежали, сплетясь в объятиях, а сильный ветер сотрясал большой купол, заставляя веревки и корзину басовито гудеть.