Во время вчерашней викторины по Би-би-си не все могли ответить, кто я такой.
Вчера, когда я это писал, мне, очевидно, нездоровилось. Наверно, в результате поездки в Оксфорд, на так называемые студенческие празднества. Не стоит мне так быстро раздавать деньги, когда я в таком настроении. В Британский музей я все же сообщил, что книги можно забрать. Думаю, что это правильно, хотя в том, что я расстаюсь с какими-то вещами Джеймса, мне чудится едва ли не святотатство. Выходит, я готов к тому, что он в любую минуту может вернуться?
Я пишу, а левой рукой поглаживаю коричневый, с голубыми прожилками, камень, который Джеймс выбрал из моей коллекции в Шрафф-Энде. Когда я сюда приехал, камень лежал на этом столе, Джеймс, вероятно, часто его трогал, так что, касаясь камня, я как бы касаюсь его руки (какой сентиментальный вздор). Я беру камень в руки, и меня охватывают чувства, которым я стараюсь не давать ходу. Любить людей — разве это не связывает? Я не хочу страдать впустую. Мне жалко, мне стыдно, что я так и не узнал его ближе. Мы никогда не были настоящими друзьями, и я потратил уйму времени на то, что как дурак завидовал ему, настороженно за ним следил и надрывался в соперничестве, о существовании которого он, вероятно, и не подозревал. Его неудачи меня радовали, а собственные удачи я ценил потому, что мне казалось — я его перещеголял. Мое отношение к нему состояло из страха, тревоги, зависти, желания удивить. Могло ли в нем быть место или почва для любви? Мы разминулись в жизни, и виной этому недостаток доверия, смелости, великодушия, неуместное самолюбие и английская необщительность. Теперь я чувствую, что со смертью Джеймса какая-то часть меня исчезла, как часть моста, унесенная паводком.
Только что сообразил, что второе бегство Хартли, как, впрочем, и первое, можно истолковать совсем по-иному. Что-то в этом духе, кажется, имел в виду Джеймс. Когда Хартли сказала, что ей пришлось защищаться мыслью, будто я ее ненавижу и осуждаю, она добавила, что «всегда чувствовала себя виноватой». Когда она сказала, что ей нужно быть уверенной в том, что между нами все кончено и «умертвить это в памяти», я вообразил, что мой образ, разгневанный, враждебный, призван смирить ее старую любовь и ту притягательную силу, которая еще могла от меня исходить, потому что жить, ощущая эту силу, ей было бы слишком тяжело. Но может быть, ее держала в плену не любовь, а именно это чувство вины? Неотступное чувство вины может длиться годами и вселять жизнь в призрак того, перед кем мы виноваты. А что, если это чувство могло даже симулировать глубоко запрятанную любовь? Может быть, Хартли все эти долгие годы сама не знала, почему ей так больно обо мне думать. Наверняка ей тогда было страшно и трудно уйти от меня, предать наши две нерасторжимые жизни и наши истовые обеты. «Я только так и могла уйти, иначе было нельзя, это было нелегко». Может быть, отзвуки этого предательства продолжали отдаваться в ее сознании как отзвуки изначального взрыва вселенной? Пока не пришла пора определить это чувство, откуда ей было знать, что именно ее терзает — тот взрыв, или вина, или любовь?