Вчера вечером, после приезда с кладбища, Никита не утерпел, достал наугад письмо из толстой пачки бумаг, переданных ему Алексеем, и самым внимательным образом прочел. О том, что читать эти письма нельзя, другом не было сказано ни слова, но это как-то само собой подразумевалось: не лезь в чужие тайны! Прочитал письмо и ничего не понял. Какое отношение к лопухинскому заговору могут иметь дела десятилетней давности? И как могли они облегчить участь Алешкиной благодетельницы Анны Гавриловны? И от того, что он ничего не понял, на душе стало еще тяжелее. Темное это дело — политика.
Из дома Никита вышел чуть свет, хотя до площади Двенадцати коллегий было пятнадцать минут ходу. «Не хочу туда идти, — говорил он себе. — Это противоестественно — смотреть, как на твоих глазах мучают людей, и знать, что ничем не можешь и не должен помочь им. Это еще хуже, чем свою спину подставлять под кнут…» И знал, что подойдет, что простоит от начала до конца страшного действа. Он чувствовал себя причастным к этому заговору и к этим страданиям.
Толпа вдруг смолкла. Торговец фруктами оборвал свои рекламные выкрики, приказчик стал грызть ногти сразу на двух руках.
Появились осужденные. Они по одному вылезли из лодки и в сопровождении роты гвардейцев двинулись к эшафоту. Толпа молча, словно неохотно, расступилась, в упор рассматривая заговорщиков и конвой.
Когда три года назад ненавистных немцев привели на эшафот, то ни у кого не было к ним сочувствия. Старая лиса Остерман — попил он русской кровушки, Левенвольде — петух чванливый, Головнин Михаил Гаврилович, брат осужденной Бестужевой — даром, что русский, а связался по глупости и тщеславию с немчурой, плясал под их дудку. За что их жалеть? А здесь среди заговорщиков ни одного немца, все свои, кровные, а главные виновники — уж совсем непонятно — женщины.
Осужденные остановились подле «театра». Вперед вышел секретарь Сената. Ветер трепал его пышный, старомодный парик. Круглый подбородок лоснился, щеки висели складками. Такому плотоядному, сочному рту не про казнь читать, а припадать к жирным гусям, обсасывать мозговые косточки да полоскаться в вине.
«Степан Лопухин и Наталья по этому делу на подозрении были и, забыв страх Божий и не боясь Божьего суда, решились лишить нас престола…»
«Страшнее обвинения не придумаешь», — подумал Никита. Наталья Лопухина, все еще красивая, аккуратно и просто одетая, стояла у самых ступеней на помост. Видно было, что она находится в том состоянии, когда поведение и мысли уже не подчиняются собственной воле и все воспринимается как невозможный, отвратительный сон. Она то искала друзей, бегло проводя глазами по балконам Двенадцати коллегий, то пыталась слушать обвинительную речь, но забывала о ней, с ужасом смотрела на сына — жаль было его молодости, и на мужа, пусть нелюбимого, но ведь двадцать лет прожили вместе…