Не знаю, может быть, это было слишком сложно — недаром Иван Павлович когда—то говорил, что я понимаю Саню слишком сложно, — но «теперь мы равны» — вот как я поняла его письмо, хотя об этом не было сказано ни слова. «Ты должна быть готова ко всему — я больше ничего от тебя не скрываю».
Шкаф с халатами стоял в «стоматологии», я поскорее надела халат, вышла на площадку — госпиталь был через площадку — и, немного не дойдя до своей палаты, услышала Варин голос.
— Нужно сделать самой, если больной еще не умеет, — сердито сказала она.
Она сердилась на сестру за то, что та не промыла больному рот перекисью водорода, и у нее был тот же обыкновенный, решительный голос, как вчера и третьего дня, и та же энергичная, немного мужская манера выходить из палаты, еще договаривая какие—то распоряжения. Я взглянула на нее: та же, та же Варя! Она ничего не знала. Для нее еще ничего не случилось!
Должна ли я сказать ей о гибели мужа? Или ничего ненужно, а просто в несчастный день придет к ней «похоронная» — «погиб в боях за родину», — как приходит она к сотням и тысячам русских женщин, и сперва не поймет, откажется душа, а потом забьется, как птица в неволе, — никуда не уйти, не спрятаться. Принимай — твое горе.
Не поднимая глаз, проходила я мимо кабинета, в котором работала, Варя, как будто я была виновата перед ней, в чем — и сама не знала.
День тянулся бесконечно, раненые все прибывали, пока, наконец, в палатах не осталось мест, и старшая сестра послала меня к главврачу спросить, можно ли поставить несколько коек в коридоре.
Я постучалась в кабинет, сперва тихо, потом погромче. Никто не отвечал. Я приоткрыла дверь и увидела Варю.
Главврача не было, должно быть она ждала его, стоя у окна, немного сутулясь, и крепко, монотонно выбивала пальцами дробь по стеклу.
Она не обернулась, не слышала, как я вошла, не видела, что я стою на пороге. Осторожно она сделала шаг вдоль окна и несколько раз сильно ударила головой об стену.
Впервые в жизни я увидела, как бьются головой об стену. Она билась не лбом, а как—то сбоку, наверно чтобы было больнее, и не плакала, с неподвижным выражением, точно это было какое—то дело. Волосы вздрагивали — и вдруг она прижалась лицом к стене, раскинула руки…
Она знала. Весь этот трудный, утомительный день, когда пришлось даже отложить несрочные операции, потому что не хватало рук на приеме, когда больных некуда было класть и все нервничали, волновались, она одна работала так, как будто ничего не случилось. В первой палате она учила разговаривать одного несчастного парня, лежавшего с высунутым языком, — и знала. Она долго скучным голосом отделывала повара за то, что картофель был плохо протерт и застревал в трубках, — и знала. То в одной, то в другой палате слышался ее сердитый, уверенный голос — и никто, ни один человек в мире не мог бы догадаться о том, что она знала.