— Знаешь, о чем я думал чаще всего? Что я мало любил тебя и забывал о том, как тебе трудно со мною.
— А я думала, как тебе было трудно со мною. Когда ты уезжал и я волновалась за тебя, со всеми тревогами, заботами, страхом, это было все—таки счастье.
Мы говорили, и она еще продолжала что—то устраивать, как всегда в гостиницах, даже в поездах, везде, где мы бывали вдвоем. Это была привычка женщины, постоянно переезжающей с мужем с места на место, — и с какою жалостью, нежностью, раскаянием я почувствовал Катю в этой печальной привычке!
Потом пришел сосед, тот самый моряк, который сказал, что я неспособен разобраться в обстановке полярной ночи, — толстый, низенький, красный человек и великолепный едок — в этом мы убедились немного позднее.
Он зашел познакомиться и с первого слова объявил, что он — коллега Ивана Ивановича, приехавший в Полярное, чтобы испытать на подводных лодках какие—то спасательные приборы. Вечером он собирался в Мурманск, но проклятая пурга спутала все расчеты.
— Не дают «добро», — сказал он со вздохом, — так что больше ничего не остается, как закусить и выпить:
У Ивана Ивановича были вино и консервы, но он сказал, что это не то, и принес свои вино и консервы. Пыхтя, он открыл консервы и, зачем—то засучив рукава, стал подогревать их на камине. Мы с Катей что—то ели весь день, и он, не очень огорчившись нашим отказом, сам быстро, аппетитно все съел и выпил. Он уже знал от доктора, что мы потеряли и нашли друг друга, и поздравил нас, а потом объявил, что знает тысячи подобных историй.
— И это еще удачно, что ни вы, ни мадам не жалеете о холостой жизни, — поучительно сказал он. — Да—с, бывает и так!
Не помню, о чем еще мы болтали, только помню, что оттого, что, кроме нас, был кто—то чужой, еще острее чувствовалось счастье.
Потом он ушел и весь вечер звонил в порт — не дают ли «добро»? Но какое уж там «добро», когда пурга еще только что пошла бродить—гулять над Баренцевым морем! Даже в доме окна начинали внезапно дрожать, точно кто—то тряс их снаружи, стучась то робко, то смело.
Мы были одни. Я не мог насмотреться на Катю. Боже мой, как я стосковался по ней! Я все забыл! Я забыл, например, как она убирает волосы на ночь — заплетает косички. Теперь волосы отрасли еще мало, и косички вышли коротенькие, смешные. Но все—таки она заплела их, открыв маленькие, красивые уши, которые я тоже забыл.
Опять мы говорили, теперь шепотом, и совсем о другом — после того, как долго молчали. Это другое было Ромашов.
Не помню, где я читал о палимпсестах, то есть старинных пергаментах, с которых позднейшие писцы стирали текст и писали счета и расписки, но через много лет ученые открывали первоначальный текст, иногда принадлежавший перу гениальных поэтов.