На пологом спуске нарту незаметно стянуло с береговой кромки на лед, но собаки не скребли по нему когтями, будто по стеклу, потому что лед был шероховатым, словно его ошкурили крупной наждачкой. Собаки лишь злились друг на друга и отчего-то коротко взлаивали. Каюр не спешил переместить упряжку с ледового припая на твердый грунт, поскольку береговой урез показывал четко видимое направление и не давал сбиться с пути. Сержант и Анучин в это время светили по обе стороны нарты мощными следовыми фонарями. Да только свет почти не раздвигал пространство, стиснутое угрюмой теменью. Паршиков же невольно вглядывался в пляшущий сбоку овал огня, надеясь разглядеть в нем вмятину от следа или еще какой-нибудь признак присутствия тут чужого человека. Но под свет набегал все тот же искрящийся дымчато-голубой лед, а вдаль тянулась все та же нескончаемая тундра.
Вдруг вожак собачьей упряжки, Осман, резко осадил, задрал широколобую голову, глухо, надсадно завыл. Как бы в ответ на его странную жалобу тоскливо взвыли и остальные собаки упряжки.
В этот момент Паршикову показалось, будто сверху раза два слабо полыхнуло северное сияние, волшебной серебристо-фиолетовой волной прошлось по небу и кануло вдалеке, будто померещилось. Но сияние и впрямь померещилось, потому что возникало оно лишь при ясной погоде, когда сжатый от холода воздух аж звенел и ветер не подымал тучи искрящихся морозных игл. Сейчас же не видно было даже луны.
Осман вновь издал жуткий утробный звук, и Паршиков поневоле прижался плечом к старшему наряда: инстинкт заставил положиться в непонятной обстановке на старшего.
— Не боись, — не очень уверенно ободрил каюра сержант. — Так, почудилось что-то Осману. Может, росомаху учуял. Такая, скажу, зверюга, оторопь возьмет, когда встретишь. Ничего, давай трогай.
Но Осман уперся и ни в какую не хотел продолжать бег. Обеспокоенно, вразнобой заворчали и остальные собаки. Их волнение постепенно передалось и людям.
Паршиков спешился с нарты, когда собаки совсем залегли в снег. Вожак тоже, как и остальные собаки, пригибал морду книзу, прятал фосфорически поблескивающие глаза, невнятно скулил и виновато тыкался носом в варежку каюра, будто и впрямь жаловался ему на проклятую ночь, по которой еще неизвестно сколько надо бежать и бежать.
— Ну что ты, Осман? — урезонивал его Паршиков. — Чего испугался? Видишь, никого и ничего впереди нет. А теперь пошли. Вперед! Ну!
Осман не трогался. Он лишь все чаще, подрагивая всем телом, тревожно оглядывался назад, где за многие километры отсюда оставалась застава и на полпути к ней находился бало́к. Ведущая постромка натянулась у него на груди, а Осман все норовил повернуть упряжку вспять, совсем не слушал ни ласковых уговоров своего хозяина, ни его жестких приказов. Паршиков подумал, что, примени он силу, Осман, чего доброго, запросто может и укусить.