– Сидур, – поправил один из старичков, рыжий, без бороды, но с длинными вислыми усами.
Зачем я пришел сюда? На какие вопросы мог найти ответ в этой обители убогости и ветхих обрядов? Зачем меня направил сюда блестящий израильтянин, отказавшийся даже обратить на меня внимание, прошедший через толпу оскаливших клыки моих единоверцев, как сквозь какую-то прозрачную тень? Ответа я не знал. Я просто начал читать знакомые мне с детства ивритские буквы, кирпичики языка оккупантов, которых меня всю жизнь учили ненавидеть. Старичок ткнул пальцем, покрытым бурой вязью трещин, в начало молитвы, и я побежал по строчкам, не очень понимая их смысл и не очень силясь его понять. Потом мне это надоело, я перелистнул, не читая, пару страниц, мысленно отметив, что разные части молитвы написаны разным по размеру шрифтом, а затем уперся взглядом в ряд больших черных букв, высящихся посреди белого листа, сверху и снизу испещренного типографской мелкотой.
«Шма Исраэль…»
«Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един». И в этот миг весь стариковский хор, обогнавший меня в каждодневном для них чтении, повторил:
«Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един».
Я закрыл глаза и увидел маму. Она лежала на ковре нашей гостиной, одетая, как обычно, во что-то темное, даже, пожалуй, черное, и по этому черному из-под ножа, торчавшего в груди, текла красная кровь, и она, эта кровь, была на черном нестерпимо красной, и это было страшно и красиво, и самое страшное, что это было красиво, и губы у нее тоже были черные, и этими черными губами она шептала:
– Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един…
Слушай, Израиль, Г-сподь наш Б-г, Г-сподь един…
Уже позже, много позже я узнал, что, умирая, еврей произносит эти слова. Тогда же, в синагоге, я ничего не знал, я просто читал «Шма, Исраэль» и видел маму.
На следующий день я купил телекарту, подошел к ближайшему телефону-автомату, набрал код Израиля и номер сто сорок четыре – общеизраильской телефонной справочной. Когда через несколько гудков очнулся мужской бас – точь в точь, как у того еврея, который без единого прикосновения расшвырял наших в институтской курилке – я попросил дать мне номер Биньомина Мейера из Иерусалима. Тут связь неожиданно прервалась. Я стал перезванивать, но «сто сорок четыре» было беспробудно занято. Привыкнув со дня маминой смерти ко всякой мистике, я посчитал это знаком свыше и больше перезванивать не стал.
А потом побежали последние месяцы учебы. Как я уже говорил, выбор мой не мог простираться дальше дилеммы – новорожденная Палестинская автономия, уже отошедшая от того низкого уровня жизни, который был при оккупации, но попавшая в объятия коррупции и нищеты, или Израиль, сытый, отъевшийся за годы экономического бума девяностых, ненавидимый теми, кто не может в нем поселиться, и вожделенный для тех, кто может. Я, будучи сыном своей мамы, принадлежал ко второй категории и, поскольку с потомками Измаила меня ничего не связывало, глупо было бы этим не воспользоваться. С учетом же явственно у меня обозначившейся после первого прихода в синагогу тяги ко всему еврейскому, можно с уверенностью сказать, что выбор мой был предрешен. В очередной приезд в Мадину я забрал мамины и свои документы, которые должны были стать основанием для предоставления мне израильского гражданства, и… и вот, в ожидании, когда бюрократическая машина пройдет весь свой рутинный маршрут, и мне это самое гражданство предоставит, я пока обретаюсь в Кирьят-Арбе. Так сказать, натурализуюсь. Кирьят-Арба… Зеленый островок у подножья каменной громады старинного арабского города.