Но нет, синица отряхнулась от воды, оправила перышки на груди, тонюсенько что-то пропищала. И мне почудилось в этом ее писке печально-сладостное воспоминание: «А что было! Было-то что!»
ВЕРБА
ВЕРБА
ВЕРБАОна качалась и качалась на холодной стремнине, то окунаясь с верхушкой в пенную кипень, то снова вздымаясь, отяжелевшая, уставшая от борьбы с безудержно-шалой весенней рекой. Ледяным крошевом ей оскоблило, добела облоскутило ветки, но на самых гибких, самых упругих упрямо и победно курчавились серебристые барашки. Всякий раз, вскинувшись над водой, они фосфорно взблескивали, искристо стряхивали брызги и снова ныряли, чтобы повторить все сначала. И так час за часом, день за днем, пока не спадет буйная полая вода.
Счастливым многоголосьем полнился по берегам лес. Стрекотали и трещали хлопотливые дрозды, зазывно высвистывали зяблики, рассыпали барабанные трели дятлы, с заполошным криком проносились над водой кулики.
Яркий день, клонившийся к закату, выветрил, выстудил перестойный сосняк, и под ним меж рыжих стволов теперь настаивалась спокойная синь. Кое-где уже проклюнулись салатно-желтые мутовки борщевика, белесые торчки кипрея, ближе к воде в самых сырых местах дружно лезли к свету острые щупальца хвощей. А на открытых, прогретых солнцем еланках золотой щедрой россыпью горели первенцы весны — цветы мать-и-мачехи.
Я сидел на крутом яру, слушал, внимал весне, но все же взгляд мой то и дело останавливался на вербе, волею судьбы выросшей на отлогом мысе, сейчас полностью затопленном бурливым потоком.
Странное состояние овладевает иногда человеком, оставшимся наедине с природой, с самим собой. Время словно бы останавливается, уходит вспять, и нет уже перед мысленным взором ни шумных городов, ни грохочущих поездов, ни телевизора, ни телефона — всего того, что составляет современную нашу жизнь. Даже вон тот еле видимый сверхзвуковой самолет, прочертивший в безбрежном небе недоступно высокую трассу, кажется нереальным. Глядя на качающуюся, призывно взблескивающую распушенными барашками вербу, я почему-то подумал о далеком прошлом, таком далеком, что мы о нем мало или совсем ничего не знаем. Мне вдруг представился одетый в шкуры полудикий человек, мой, разумеется, прапращур, который сидел на моем месте, может быть, на этом самом камне, и, оперевшись о древко кремневой пики, вот так же смотрел на реку, на качающуюся над ней вербу.
О чем он думал, этот древний человек? О том ли, что наступила новая в его жизни весна и, стало быть, отсчитала своим приходом еще один срок бытия; о том ли, что надо скликать сородичей (племя, стаю ли?) и отправляться на облавную охоту за зверем, нелегкую и опасную; или о том, что вблизи пещеры — а она вон, за той горой, — у костра готовит пищу его молодая, ловкая и прекрасная, как сама эта весна, женщина? Может быть, древний человек в те минуты уединения первый раз задумался над тем, что неплохо бы сходить к пещере, взять за руку женщину и привести сюда, на берег. Чтобы вместе слушать лес, любоваться разливом реки, смотреть на качающуюся вербу, всю белую от вызревших почек…