Светлый фон

Крумана охватил смутный страх — присущая дикарям суеверная боязнь, испытываемая ими при виде эпилептиков и сумасшедших. Озадаченный, он отступил на несколько шагов от ее подстилки, но не опустился в гамак, а присел на корточки, в той обезьяньей позе, в которой негры обожают спать или коротать часы ожидания.

Время шло. И нетерпение злодея все возрастало — он уже привык к этому новому и странному для его дикарского ума зрелищу. Его скотские инстинкты возобладали, сластолюбие, похоть овладели им еще более властно, чем раньше.

«В конце концов, — думал он, — белая женщина жива: она разговаривает, мечется, глаза у нее открыты… Наверное, я ее напугал… У белых женщин, безусловно, нервы послабее, чем у негритянок… А я и не знаю, как к ним подступиться, как с ними заговорить…»

Круман снова подошел поближе и, пытаясь, насколько возможно, смягчить тембр голоса, стал говорить, что белая женщина очень красивая, что он ее хочет так, как никогда не хотел ни одну женщину.

Тут он встрепенулся и продолжал:

— Белая женщина конечно же любит украшения, сверкающие как солнце… И серебро, на которое все можно купить… Круман подарит ей украшения и серебро… Пусть только она с ним поговорит… Пусть на него посмотрит… Пусть скажет ему что-нибудь, а не трепыхается, как будто она хлебнула лишку пальмового вина.

До Берты неясно доносилось его бормотание, и она делала нечеловеческие усилия, чтобы вновь прийти в себя, прорвать ужасную красную завесу, колыхавшуюся у нее перед глазами. Но мысли ее путались, слова, слетавшие с губ, были бессвязны, она не различала окружающие предметы, и все бесплодные попытки выбраться из забытья приводили лишь к бреду и судорожным подергиваниям.

Глухое бешенство стало овладевать Круманом, он все меньше и меньше понимал, что же происходит; ему начало казаться смешным, что перед ним лежит женщина, которую он так страстно желает, но слабость ее мешает ему удовлетворить обуревавшие его желания.

Однако, прежде чем перейти к насилию, единственному, что до сих пор приносило ему удовольствие, Педро все же решил прибегнуть к последнему способу, считавшемуся у него неотразимым.

Он порылся в стоящей в углу хижины пагаре и извлек оттуда пригоршню каких-то предметов, издававших металлический звон. Затем, уверенный в себе и торжествующий, он приблизился к подстилке, на которой билась графиня де Мондье, и жестом султана, осыпающего золотом любимую наложницу, швырнул на кукурузную солому несколько серебряных заколок для волос и грубых браслетов — жалкие побрякушки, снятые им со своих жертв.