Рагоза одобрительно улыбнулся Тихону и незаметно для людей легонько подмигнул глазом. Кныш обнял Глобу, шепнул на ухо с хитрецой:
— С тебя бутылка… Знаю, где достать.
Корень поначалу затравленно глядел в пол, потом вскинул глаза и увидел веселые лица, ухмылка поползла по его лицу. Ему словно бы только сейчас ударил в голову самогон, выпитый еще на хуторе, — глаза масляно заиграли, мускулы тела незаметно обмякли, он пошатнулся, хриплый голос его загудел в кабинете:
— Шо?! Не видели такого?! Я — Корень! Гроза губернии! Может, думаете, шо я расколюсь? Я батько Корень! Вам это говорит?! Да меня хоть каленым железом печите… Я Корень!
— Всем посторонним выйти из кабинета, — приказал Рагоза и, скрестив на груди руки, стал молча ожидать, когда люди покинут комнату. Корень провожал взглядом каждого уходящего, и уже сбивчиво, с каким-то отчаянием, несвязно начал кидать возбужденные слова:
— Я вам еще не то скажу… Я був идейный! До вас… И мне… Вы послухайте меня! Кров людска… Я багато знаю…
Дверь хлопнула. Наступила тишина. Рагоза показал Корню на старый, в трещинах, в потеках застывшей краски грубый табурет. Проговорил ледяным голосом:
— Садитесь.
Корень окинул взглядом дубовые стулья, старинный тяжелый стол, накрытый зеленым сукном, и взор его обреченно уперся в эту одиноко стоящую посреди комнаты неуклюжую скамейку с истертым сиденьем.
Корень заговорил. Он сознавался с трудом, тянул время, но, начав говорить, уже шел до конца. Начал он с тех, которые разбрелись по селам, отсиживались дома до первого тепла. Таких набралось пятнадцать человек. Всех их свезли в губернию. Глоба потерял счет суткам. Маня вся извелась, ожидала его. Бесконечные обыски, засады, собирание самых различных сведений… Женские следы, плач детей, проклятья мужиков, которых забирали… У бандитов были жены, матери, ребятишки, они рыдали, бились в горьком отчаянии. Каждая хата становилась адом, а он, Глоба, посланцем самого дьявола. Получалось так, что с его появлением рушились семьи, дети становились сиротами, женщин он обрекал на одиночество. С каким бы упрямым отчаянием ни выбрасывал он перед ними запрятанные в их погребах награбленные вещи, ножи и обрезы, еще пахнущие порохом, — все равно в их глазах он был лишь ненавистным и страшным вестником бед и несчастий. Он мог бы согнуться под тяжестью возложенных на него обязанностей, если бы не глубокая вера в беспристрастность вершащегося суда. Он знал, что не имеет никакого права отступить от закона ни на шаг, какие бы слезы, уговоры и посулы не склоняли его к тому. Не могло быть никакой слабости — каждое его движение становилось известно людям, все, что он говорил, разносилось на много верст окрест, неизвестно какими путями достигая самых заброшенных сел.