Светлый фон

Марфа, не мешкая, собралась и с тем же посыльным выехала. Не доехав до монастыря, отпустила возницу, дождалась за ближним озером ночи и неслышной тенью проскользнула в покои игуменьи.

Матушка не спала. Без чепца, в неопрятном бурнусе поверх мятой фланелевой сорочки, шумно дыша, она сидела в кресле с евангелием в руках. В жарко натопленной келье тревожно перемигивались огоньки лампад. Пахло каким-то лекарством.

— Прибыла. Ладно, — просипела она, перекрестив Марфу и сунув ей руку для поцелуя. — Садись, в ногах правды нет.

Марфа села, сдерживая взволнованное дыхание.

— Слушаю, матушка.

— Внимай. Все запоминай. А как сделаешь — все забудь. Ясно тебе? — сверлила ее глазами игуменья, подавшись вперед и вцепившись в поручни кресла. — Подойди к киоту. Видишь образ Параскевы-Пятницы? Вынь его, — приказывала она отрывисто.

Отогнув крепящие уголки, Марфа вынула из пазов киота икону. В открывшемся ящике на полке стояла шкатулка.

— Видишь? Давай ее сюда, — продолжала распоряжаться игуменья.

Марфа бережно поставила шкатулку на стол. Вложила икону на место и встала в ожидании дальнейших указаний. Игуменья, торжественно перекрестившись, медленно приподняла крышку шкатулки. Марфа закрыла глаза — так неожиданен и нестерпим был волшебный сноп переливчатых искр, брызнувший оттуда.

— Тайна сия велика есть, — слышала она, не открывая глаз, сиплый голос игуменьи. — Помнишь, клятву давала? Настала пора тебе свое назначение выполнить… Да ты спишь, что ли? — окрикнула она Марфу.

— Слушаю, матушка, — открыла глаза Мезенцева.

— Вещи эти завернешь в вату и в плат освященный. Потом зашей в клеенку, а поверх — в парусину просмоленную. Шкатулку пустую на место поставь. Внутрь высыпь вот это. — И она ткнула скрюченным пальцем в коробку, стоящую на подоконнике. — Там бисер. Ну, давай с богом.

Трясущимися руками Марфа стала доставать пригоршнями содержимое шкатулки и выкладывать на стол, стараясь смотреть в сторону, а иногда и вовсе невольно закрывая глаза.

А игуменья, навалившись тучной грудью на стол, горящими от возбуждения глазами разглядывала мерцающие в тусклом свете лампад драгоценности. Дряблые отечные щеки ее горели лихорадочной синевой.

— Эка брошка-то богатая! Изумруд-от так и горит, так и горит огнем неземным среди искорок бриллиантовых… Подвески-то сколь баски! На портретах ее, матушки-царицы, видала… Да бережней ты, дура! — прикрикнула она на Мезенцеву, когда та выронила что-то из трясущихся рук на пол.

— Ожерелье бриллиантовое с камнем аметистом. Богатство-то какое! Сотни тыщ, поди, стоит… — продолжала игуменья, положив свои крупные руки на стол, почти касаясь ими сокровищ и царапая ногтями скатерть. — Аметист — архиерейский камень. У архиереев в митре первое дело аметист. И на посохе тоже. Сыздавна так идет. Слыхала, что и у католических владык тако же. Кардиналу новому папа римский допрежь всего кольцо с аметистом дарил — с назначением тебя, дескать. Ране-то, в старые времена, говорят, цена ему была такая же, как алмазу… А еще будто, кто к винному зелью пристрастен, камень этот жаловали. Поверье такое есть — аметист от пьянства спасает, пары винные в себя вбирает. Отсюда и прозвание ему греки дали — непьяный камень. Может, поэтому носили его епископы, грешно им пить-то. Погоди-ка… — оборвала себя игуменья. — Еще одно присовокупить сюда надо.