Суфьян сказал Чагатаеву:
– Ты думаешь плохо. Народ жить может, но ему нельзя.
Когда он захочет есть плов, пить вино, иметь халат и кибитку, к нему придут чужие люди и скажут: возьми, что ты хочешь, – вино, рис, верблюда, счастье твоей жизни…
– Никто не даст, – ответил Чагатаев.
– Немного давали, – говорил Суфьян. – Горсть риса, чурек, старый халат, вечернюю песню бахши мы имели давно, когда работали на байских хошарах…
– Мать велела мне самому кормиться, когда я был маленький, – сказал Чагатаев. – Мы мало имели, мы умирали.
– Мало, – произнес Суфьян. – Но мы всегда хотели много: и овец, и жену, и воду из арыка – в душе всегда есть пустое место, куда человек хочет спрятать свое счастье. И
за малое, за бедную, редкую пищу, мы работали, пока в нас не засыхали кости.
– Это вам давали чужую душу, – сказал Чагатаев.
– Другой мы не знали, – ответил Суфьян. – Я тебе говорю, если за маленькую еду мы делались от работы и голода как мертвые, то разве хватит даже нашей смерти, чтобы заработать себе счастье?
Чагатаев поднялся на ноги.
– Хватит одной жизни! Теперь наша душа в мире, другой нет.
– Я слыхал, – равнодушно сказал Суфьян, – мы знаем –
богатые умерли все. Но ты слушай меня, – Суфьян погладил старый московский башмак Чагатаева, – твой народ боится жить, он отвык и не верит. Он притворяется мертвым, иначе счастливые и сильные придут его мучить опять.
Он оставил себе самое малое, не нужное никому, чтобы никто не стал алчным, когда увидит его.
Суфьян ушел с теми людьми, какие были с ним. Чагатаев отправился к Айдым и работал с ней до вечера. Вечером он уложил ее спать в сухой пещерке, а сам работал опять, готовя из глины и растертой старой травы саманные кирпичи на постройку первого жилища. Вокруг него и во всей долине никого не было; все люди куда-то разошлись –
может быть, ушли ловить черепах или ловить рыбу на озере. Чагатаев работал все более быстро и рационально.
Поздно ночью он поднялся по склону на плоскогорье посмотреть, куда ушли все люди. Было всюду видно от чистой высокой луны; свет стоял над безлюдным
Усть-Уртом, покрывая тенью гор впадину Сары-Камыша, и опять занимался далее над влекущей пустыней, уходящей к горам Ирана. Три овцы и баран паслись в соседнем мелком ущелье, с шумом ворочаясь в кучах перекати-поля, ища зеленые живые стебли. В черной тени Усть-Урта, где начинался Сары-Камыш, горел маленький огонь костра, немного далее костра лежало слабое облако тумана над озером. Чагатаев сошел с возвышенности и направился к огню. Через полчаса он подошел достаточно близко и увидел, что вокруг костра, где тихо сгорал саксаул, сидел весь народ. Он пел песню и не видел Чагатаева. Чагатаев заслушался той песни; в детстве он слышал много песен от бахши, от матери, от разных стариков – песни были прекрасные, но жалкие. Эта же песня имела незнакомый смысл, в ней было чувство, не родное его народу, но зато подходящее для него более, чем печаль. Чагатаев расслышал даже тихий, стыдящийся голос своей матери. В песне говорилось: мы не заплачем, когда придут к нам слезы, мы не улыбнемся от радости, и никто не достигнет нашего глубокого сердца, которое выйдет само к людям и ко всей жизни и протянет к ним руки, когда настанет его светлое время, и время это близко: мы слышим, как спешит в нашем сердце душа, желая выйти к нам на помощь… Песня окончилась. Старый Ванька шевелил палкой костер и вытаскивал оттуда испекшиеся рыбки, пробуя их – готовы они или нет, а неиспекшихся кидал обратно.