Светлый фон

– В данном случае внутренних.

– Каких именно? – улыбнулся министр.

– Я боюсь правой оппозиции.

– Друг мой, ну кто же боится оппозиции в парламентарной республике? Слова опасны, лишь если они подтверждены пулеметами. У вас, может быть, есть данные, порочащие Никандрова? Он связан с Воронцовым преступными деяниями? Активный деятель монархического подполья? Тайный большевик?

– К сожалению, господин министр, Никандров ни в чем не повинен. Он – жертва ошибки.

– Не слишком ли много ошибок в вашем ведомстве?

– Никандров был арестован после распоряжения главы государства – задержать и выслать из Ревеля Воронцова, Красницкого и еще трех бывших офицеров Деникина, которые служили там то ли в карателях, то ли в контрразведке.

– А Никандров тоже служил?

– Нет.

– Так отчего же справедливое решение главы государства должно распространяться на невиновного?

– Господин министр, Шварцвассер позволил определенные… перегибы… в работе с русским. Тот, правда, дал к этому основания, покушаясь на жизнь следователя.

– Если Шварцвассер виновен – накажите его.

– Неужели из-за какого-то русского мы подставим под удар следователя?

– Не из-за «какого-то русского», дорогой Неуманн, а из-за Никандрова, за которого хлопочет их посол. Неужели, позвольте перефразировать вас, из-за «какого-то Шварцвассера» я поставлю под удар наши отношения с Москвой? Вы же видите, что творится в мире… Самое опасное – опоздать на последний поезд… Лондон крутит роман с Кремлем и не сегодня завтра признает Ленина; Париж – на грани этого признания, несмотря на их несгибаемую, пока что, позицию. Поверьте мне… А чей народ будет иметь выгоду от этого в первую очередь? Наш с вами народ, эстонцы. Мы – морские ворота Кремля и Лондона, с нами заигрывают и те и эти… Так что же, мне ломать великое дело из-за мелочи?

 

Только выйдя из ворот тюрьмы, Никандров почувствовал, как у него трясутся ноги. Он прислонился к высокой кирпичной стене и долго стоял, закрыв глаза, чувствуя, что сейчас он не в силах двигаться – упадет.

Сначала в нем была тихая жалость к себе и умильность. Его умиляло все: и цокот конских копыт, и запах бензина, который оставался в воздухе после протрещавшего таксомотора, и звонкие ребячьи голоса, и злые крики жирных чаек.

По улице он пошел очень медленно: сначала оттого, что по-прежнему дрожали ноги, а после, когда эта мелкая, судорожная дрожь прошла – просто от наслаждения возможностью идти куда хочешь и не опасаться окрика надзирателя.

В комнату, которую снимал Воронцов на Пярнутеа, его не пустили: там жили новые постояльцы, тоже русские.