– С чего взял?
– С того, что у всех избы соломой крыты, а у этих кровелем и пятистенные, и амбарищи – будь здоров!
– Да господи! – кричит кадыкастый старик с острой, клинышком, бороденкой. Лицо его в копоти, огромные крестьянские руки искровавлены, в глазах – ужас и страдание. – Да господи, кто же здесь скажет, что я такой-сякой?! Семья у меня большая, все мы в труде! Оттого и кровель! Или нет, мужики?!
А мужики в толпе покашливают – молчаливы они от природы, их смущение берет, когда надо громко говорить. Если кто первый начал, тогда б поддержали, а кто сейчас первый начнет, когда ничего не ясно?
– Чего молчите-то?! – жалобно выкрикивает старик. – Мефошка, скажи! Пров, чего рыло воротишь, я ж тебе поле пахал!
Нет, молчат мужики. Только звенит на площади один жалобный стариковский голос. Да изредка воронье всполошится, загалдят птицы, захлопают крыльями, закружат над куполом и – смолкнут все, будто по команде.
– Чего же вы молчите, граждане? – спрашивает Постышев. – Если он кулак-мироед, у меня с Колькой один будет разговор, а если он справный мужик, работал в поте лица, так я по-другому все оценю. А ну вы, гражданин.
Мужичок, к которому обращается Постышев, кряжист, волосат, по-чалдонски широкоскул.
– А я чего? Я ничего не знаю.
– Сам из этой деревни?
– Ну а как же иначе, понятно, из этой.
– Деда знаешь?
– Какого деда?
– Меня! Меня! – кричит кадыкастый старик.
– А… Его… Так рази он дед? Он и не дед вовсе.
– А кто он?
– Васька он. Пантелеев.
– Дозволь мне сказать! – выходит из толпы древний дед.
– Прошу.
Дедушка идет на середину площади, срывает шапку, кланяется церкви, крестится и говорит Постышеву: