Здесь, в центре старого Загреба, среди ссудных контор, дорогих ателье и ювелирных магазинов чудом затесалась парикмахерская Янко Вайсфельда. Везич любил приходить к нему стричься. Он слушал болтовню старика, исподволь советуясь с ним, не впрямую, естественно, а лишь задавая вопросы, ответы на которые помогали ему по-своему думать о замысленных им делах.
Он и сейчас хотел посидеть у Вайсфельда и попросить старика причесать его как можно тщательнее, сделать массаж, чтобы выглядел он ухоженным, и пока старик, хищно поигрывая золингенской бритвой, будет скоблить его щеки, он соберется, расслабившись поначалу, а потом появится среди своих коллег таким, каким его обычно привыкли видеть. Он не мог теперь не появиться в управлении, поскольку Родыгин сказал ему о Кершовани и Цесарце, которых арестовали. В былые времена он гордился этими своими противниками, учился у них методу мышления, и сейчас – он твердо был убежден в этом – место им в газетах, на митингах, в университете, но никак не в темнице.
Шагая по пустой, тихой, узкой – раскинь руки, упрешься в стены противостоящих друг другу домов – улочке, Везич думал, что зря он пришел сюда, что Янка Вайсфельда тоже, наверное, уже нет, как и всех почти его соплеменников, но он ошибся: старик стоял на пороге парикмахерской и сосредоточенно курил сигарету, внимательно наблюдая за тем, как огонь медленно, сжимающимся черно-красным ободком пожирал бумагу и табак, превращая их в серый пепел.
– Шолом! – сказал Везич.
– Хайль Гитлер, – отозвался тот.
– Побреемся?
– Первый клиент за два дня. Извольте садиться, господин полковник.
Везич сел в кресло; Янко, взмахнув голубоватой простыней над его головой, ловко укрыл ею полковника, заметив:
– Все парикмахеры пользуются белыми простынками, а мне белый цвет напоминает саван, и поэтому я прошу Фиру подсинять простыни.
– Что у вас тут случилось?
– Исход, – пожал плечами Вайсфельд. – Разве не ясно?
– А в чем дело?