Бауэр не поверил своим глазам, когда подъехал к громадному, мрачному, обнесенному глухим забором особняку Дорнброка: в кабинете старика горел свет. Такого не случалось вот уже пятнадцать лет.
– Не удивляйтесь, – сказал Дорнброк, увидев Бауэра. Он был одет и неторопливо расхаживал из угла в угол громадной, почти совершенно пустой комнаты – лишь стол, тахта, два кресла и большие портреты жены и старшего сына Карла, погибшего в последний день войны. – Я не сплю с тех пор, как вернулся Ганс. Видимо, и вы приехали ко мне в связи с его состоянием?
– Да.
– Он ушел к Ульбрихту?
– Пока нет. Но он все рассказал Кочеву.
– Все? Абсолютно все?
– Да.
– Красный уже дома?
– Еще нет, господин председатель.
– Где Ганс?
– Он у режиссера Люса.
– Люс тоже дома?
– Нет, он в другом месте, а оттуда улетает в Ганновер.
– Едем, – сказал Дорнброк. – Я готов.
Бауэр сидел во второй комнате и прислушивался к разговору отца и сына. Старик так же, как и дома, расхаживал из угла в угол.
– Пойми, Ганс, не я, не мои компаньоны, не Бауэр проиграют, если ты будешь стоять на своем. Проиграют миллионы людей, которые доверили нам свои сбережения, которые купили акции, которые положили деньги в наши банки. Проиграют рабочие наших заводов, словом, проиграют немцы… немцы, наши с тобой сограждане. Молодости свойствен эгоцентризм. Ты смотришь на себя со стороны, ты не хочешь смотреть на себя как на человека, принимающего участие в громадном деле… Ты, я надеюсь, не веришь пока еще, что я работаю во имя личного обогащения? Ты ведь знаешь мои требования к жизни: овсяная каша и чашка бульона. Я работаю и живу во имя нации, во имя будущего Германии, во имя будущего Европы, во имя будущего твоих детей, Ганс…
– Моих детей? – переспросил Ганс. – Вот как?
– Ганс, если ради твоей жизни…