Светлый фон

И, однако, он понимал ее стремление к венцу и даже соглашался с ее рассуждениями. Несомненно, что от Управды родится слабое потомство. Несомненно, что немощно заложено в Евстахию семя жизни! Несомненно, что для высшего возрождения Империя Востока нуждается в руке мужественной, в сердце пылком, в буйной отваге – качества, которых совсем не обнаруживал Управда! Но следует ли низложить его, презрев законы Божеские и человеческие? Разве не жив он? И разве не унаследуют кровь его, кровь Юстинианову, отпрыски, которые родятся от него и Евстахии? При том же он только тайный Базилевс, хрупкий слепец, которого с любовью и благоговением Евстахия облачает каждодневно в голубой сагион и голубые порты из голубого шелка, обувает в алые башмаки с золотыми орлятами и на которого возлагает сияющий венец, золотую повязку предка, которая может показаться смешной в нынешнем положении. Нет никакого оправдания этому преждевременному соперничеству!

Слабо манили его формы белого, усеянного веснушками тела Виглиницы, волосы медянкового цвета, низкий лоб крепкого лица, голубые животно–прекрасные глаза и, уступая ей, не поднимал он разве богомерзкой руки на сладостного хрупкого Управду, не осквернял этим разве заранее Империю Востока, которую все они хотели претворить в Империю Добра.

Содеяв грех, Сепеос расставался с Виглиницей и отплевывался в отчаянии. Обвинял себя во зле. Мнил себя нечистым. Прятался. Но Виглиница отыскивала его повсюду – в саду, в пустынных покоях дворца, перед изумленными евнухами, немыми и глухими, с волочащейся поступью; отыскивала даже под мертвыми взорами слепцов, в недоумении чуявших присутствие двух существ, из которых одно преследовало, а другое отбивалось. Взбешенная, она раз ударила его:

– Нет, ты не любишь Виглиницы, которая отдала тебе тело свое, чтобы ты помог покорить ей могущество и силу. Чтобы от крови твоей, более сильной, чем кровь Управды, родилось вечное потомство.

И созналась, что не оплодотворена она.

– Евстахия зачала от брата моего, но не я от тебя. Кровь твоя худосочнее его крови. Ты не любишь меня, – ты, которого я полюбила больше Солибаса и Гараиви!

Разъяренная, гнала она спафария, коротким жирным кулаком била его чахоточную грудь.

– Уходи, уходи, – ты, который был любим мною больше Солибаса и Гараиви! Ты бессилен оплодотворить женщину. Ты оскорбил племя мое. Я приму объятие всякого, но только не твоего, презренный!

Он повиновался, не гневаясь на терзавший ее приступ дикого отчаяния. Удалился, не переставая чтить ее. Ясно чувствовал, что он не мужчина более. Два года Нумер высосали из него всю мужественность. Чахотка съедала его изнуренное тело, и он видимо худел.