Отто вернулся на свое прежнее место на утесе, но настроение его теперь было совсем иное. Солнце светило сильнее на разлив, и на его волнующейся и крутящейся поверхности голубое небо и зеленая листва, отражаясь, дрожали и рябили как причудливые арабески. Маленькие крутни и вороты теперь как будто повеселели и смеялись, глядя на небо; красота самой долины прельстила принца; это чудесное местечко было так близко от его границы и все же за пределами. Его никогда не радовало обладание тысячами прекрасных вещей, принадлежавших ему, а теперь он сознавал, что завидует тому, что принадлежит другому. Правда, это была улыбающаяся, любительская зависть, но все же это была зависть. Это была в миниатюре зависть Ахава к винограднику, и он почувствовал положительное облегчение, когда увидел приближающегося Киллиана Готтесхейма.
— Надеюсь, сударь, что вы хорошо почивали под моим кровом, — сказал старый фермер.
— Я любуюсь этим прекрасным местечком, где вы имеете счастье жить, — заметил Отто, избегая прямого ответа.
— Дико здесь и по-сельски просто, — отозвался старик, осматриваясь кругом с видимым умилением. — Хороший уголок, — продолжал он, — и земля превосходная, жирный чернозем, глубокий чернозем. Вам бы следовало посмотреть мою пшеницу; у меня там десять акров полей. Ни одна ферма в Грюневальде или в Герольштейне не сравнится с «Речной Фермой». Здесь земля родит сам 60, сам 70; — ну, конечно, это отчасти и от обработки зависит.
— А в реке вашей есть рыба? — спросил Отто.
— Настоящий рыбный садок, сударь! — ответил фермер. — Что и говорить, хорошее местечко; здесь даже хорошо тому, у кого есть свободное время, посидеть и послушать, как шумит поток, и посмотреть, как крутится водоворот в разлив, — а зеленые ветки деревьев сплетаются над водопадом, да вот как сейчас; когда солнце в них ударяет, самые камни на дне превращаются в самоцветные алмазы! Однако вы уже в таких годах, извините меня, когда надо остерегаться ревматизма, остерегаться, чтобы он как-нибудь не пристал к вам; между тридцатью и сорока годами, говорят, время посева всяких недугов, а место здесь сырое и холодное, особенно ранним утром, да еще на пустой желудок. С вашего разрешения, я бы посоветовал вам уйти отсюда.
— С большой охотой принимаю ваш совет, — отозвался Отто. — Так вы прожили здесь всю жизнь? — спросил он, идя рядом с фермером.
— Да, сударь, здесь я родился, — ответил старик, — и я желал бы иметь право сказать, что здесь я и умру. Но не мы, а судьба вертит колесо нашей жизни; говорят, что она слепа, но я думаю, что она дальновиднее нас. Мой дед и мой отец и я, мы ведь пахали эти поля один за другим; все наши три имени вырезаны там на садовой скамье; два Киллиана, один Иоганн. Да, могу сказать, в этом моем саду хорошие люди готовились перейти из этой жизни в новую жизнь. Я отлично помню отца, в его шерстяном вязаном колпаке, бродящим по всему саду в последний день своей жизни, желая еще раз увидеть все эти места. «Киллиан, сказал он мне, видишь ты этот дым моей трубки? Ну так вот — такова и жизнь человека» — и это была его последняя трубочка, и я полагаю, что он это знал. И странное это дело, думается мне, расставаться со всеми этими деревьями, которые он насадил, с полями, которые он вспахал, с сыном, которого он боготворил и даже с этой старой фарфоровой трубкой с головой турка, изображенной на ней, которую он всегда курил с тех самых пор когда был еще молодым парнишкой и ухаживал за девушками. Но здесь на земле нам не дано пребывать вечно, а там в небесах нам засчитываются все наши добрые дела, — и присчитывается даже больше, чем у нас их было; и это ваше утешение. А все же, вам трудно будет представить себе, как мне горько думать, что мне придется умирать в чужом месте.