Светлый фон

— Барон фон Гондремарк, — обратился он к вошедшему. — Окажите мне услугу, проводить принцессу на ее половину.

Барон, все еще как в воду опущенный, предложил руку принцессе, которая, улыбаясь, приняла ее, после чего эта пара плавно удалилась через картинную галерею.

Когда они ушли, Отто понял всю глубину своей неудачи; он осознал, что сделал как раз обратное тому, что он намеревался сделать; он пришел в положительное недоумение. Такое полнейшее фиаско было смешно даже ему самому. И он громко расхохотался в припадке злобы и бешенства. После этого наступил острый приступ раскаяния и сожаления, а затем, как только ему вспоминались отдельные выдающиеся моменты этого разговора, — раскаяние и сожаление снова уступали место злобе и возмущению. Так сменялось в его душе одно чувство другим, и мысли метались из стороны в сторону, и он то оплакивал свою непоследовательность и недостаток твердости, то вспыхивал от негодования и возмущения, доходя до белого каления, и при этом испытывал благородную жалость к самому себе.

В подобном состоянии духа он ходил взад и вперед по своей комнате, как леопард в клетке. В эти минуты принц был близок к взрыву; подобно заряженному пистолету он мог выстрелить каждую минуту и в следующий же момент быть отброшенным в сторону. И теперь — шагая из конца в конец по длинной комнате, переживая в душе своей самые разнородные чувства и теребя пальцами концы своего тонкого носового платка, он был возбужден до высшей степени, и каждый нерв в нем был болезненно напряжен и натянут. Словом, можно было сказать, что пистолет был не только заряжен, но и взведен. И когда еще ко всему этому минутами примешивалась ревность, наносившая жгучие удары хлыста по его самому нежному чувству и порождавшая ряд огненных видений перед его мысленным взором, тогда судорога, пробегавшая у него по лицу, становилась зловещей. Он презирал все измышления ревности, но тем не менее они кололи его, задевая его за живое. Однако даже во время злейших вспышек гнева и негодования, он упорно продолжал верить в невинность Серафины, и даже мысль о ее несоответственном, неподобающем поведении являлась горчайшей примесью в его чаше скорбей.

Вдруг постучали в дверь, и дежурный камергер подал ему записку. Он взял ее, скомкал в руке и продолжал ходить взад и вперед по комнате, не отрываясь от своих мучительных и часто бессвязных мыслей. Так прошло несколько минут, прежде чем он вполне ясно сознавал, что у него в руке записка, и что ее следует прочесть. Он остановился, развернул ее и прочел. Это были всего несколько слов, спешно нацарапанных карандашом рукой Готтхольда; содержание было следующее: