«Сейдамет… Сейдамет…» — углился черный шрифт на листовках.
Урывками вспоминалось что-то, долетавшее за последнюю неделю в войлочную глушь «Чайки»; обламывающиеся вдалеке, впросонках, раскаты новой грозы. Разве уже дошло?
Остановился перед листовкой. Что за зловещий подарок она готовила… Буквы хрипло, по-митинговому кричали: «Открытое нападение контрреволюции!..»
В воззвании ревкома сообщалось, что военный диктатор Крыма, Сейдамет, опираясь на татарские эскадроны и офицерские формирования, предъявил Севастополю ультиматум: немедленно разоружиться и подчиниться всем его требованиям. Во исполнение своих угроз штаб Сейдамета уже перехватывает и задерживает в Симферополе продовольственные эшелоны для флота. Феодосия и Ялта заняты эскадронцами, начавшими избиение матросов. Готовится наступление на подступы к Севастополю — на Камышловский мост.
Ревком бил тревогу, ревком призывал к оружию:
— Революционный Севастополь в опасности!
Вот почему чайкинские против обыкновения все исчезли куда-то с раннего утра, даже не разбудив его. Вот почему сбор всей бригады на «Каче».
И на лицах встречных, одиноко бредущих матросов читалась притихшая суеверная оторопь. В памяти явственнее проступали разные подробности из обуревавших кубрики слухов. Силу эскадронцев и офицерских отрядов эти слухи раздули до восьмидесяти пяти тысяч человек, матросские же ряды, и при Колчаке насчитывавшие раза в три меньше, теперь, после демобилизации и походов, особенно поредели. Если поверить всему — было над чем притихнуть, обеспокоиться. «Веревкой давить… пули жалко на такую тварь…» — вблизи зловеще слышались Васькины слова.
И тотчас же, словно накликанная ими, вывернулась бешеная, налитая кровью морда вагонного есаула. Вот чей запах разносился в ветре, в бряцании орудий… Да, это он, старый знакомый, тучей надвигался из-за Камышловского моста, ликующий, давно жаждущий всласть расплатиться за все — за поругание свое, за Малахов, за окровавленные седины Кетрица!
На секунду даже сердце захолонуло, до того ясно представилось, что тут уж не просто война должна быть, а что-то другое, невыразимое по своему ужасу и решительности: корча до последнего хрипа…
«А я… куда же? В этом наряде, пожалуй, и мне тоже несдобровать», — подумалось Шелехову при взгляде на порыжевшие свои матросские сапоги. Впрочем, черт его знает, — а может быть, и вправду нет никаких татар, одна злостная провокация, чтобы довырезать остальных офицеров, с корнем прополоть флот? В кают-компаниях в татар определенно не верили… Но Шелехова угнетало не это, а сознание своей одинокости, которая становилась страшной в такую минуту, — страшно было, что подхватит, швырнет между двумя вихрями, как никому не нужную, жалкую щепку.