Место уединенное, непосещаемое, тропинка крутая. Удивился, как он попал. Не позвал, чтоб не перебить своей работы. Они не заметили, ушли.
Я пожал ему руку с горячей благодарностью. Он улыбнулся и проводил меня до дверей. Не знаю, что такое случилось с моими нервами, но положительно я взбесился, когда по приезде в Зузель увидел инвалидов. На кой черт оставляют уродов в живых! Это противно здравому смыслу, противно вкусу; противно жизненному инстинкту. Я, Боб Друк, нормальный человек, я не могу выносить уродство.
Пошел вечером к Карлу Крамеру. Вот где уродство не режет вам глаз. Успокоил нервы. Говорили битых два часа. Вернее, говорил я; а он слушал и кивал. Карл Крамер, несмотря на свою профессию, удивительно тактичный человек. Хохотал, рассказывая ему про баронессу Рюклинг и пастора. Он покачал головой, давая понять, что я веду себя как ребенок. Чувствовал несносную охоту выболтать ему про Лорелею. Удержался только потому, что боюсь: сочтет за окончательного молокососа и перестанет давать мне аудиенции. Всякий раз, как от него выхожу, замечаю, что стал умнее; он расширяет мой горизонт. Это удивительно, если вспомнить, что ведь говорю только один я, а он молчит.
Опять не спал. Надоело. Утром одеваюсь — стук в дверь. Инвалиды. Приходит сам Тодте и его помощник, хромой и безрукий, противное зрелище. Я хотел притвориться спящим и юркнуть в постель, но не успел. Они вели себя как-то странно, пощупали мне пульс, посмотрели на язык. Когда я расхохотался, помощник Тодте снял со стены зеркало и поднес его к моему лицу. Надо сознаться, я стал зеленым, как груша. Это немного озадачило меня. В Зузеле определенно скверный климат, оттого всякое переживание здесь может быть рассмотрено метеорологически. Я знаю, что на это можно возразить. Меня не удивят теперь никакие доводы.
Был на музыке в парке. Поужинал. Голова болит.
Пойду к Карлу Крамеру.