— Безусловно. И я уверен, что Тому было там хорошо. Ему везде было хорошо.
— Выпьем за него?
— Нет. К чертям, — сказал Томас Хадсон. Все опять нахлынуло на него; все, о чем он старался не думать; все горе, которое он отметал от себя, от которого отгораживался и не допускал ни одной мысли о нем ни во время рейса, ни сегодня утром. — Не надо.
— А по-моему, надо, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — По-моему, это как нельзя более кстати. Мы воздадим ему должное. Но платить буду я.
— Хорошо. Выпьем за него.
— В каком он был чине?
— Лейтенант.
— Мог бы дослужиться до подполковника или по крайней мере эскадрильей бы командовал.
— Что там говорить о чинах.
— Хорошо, не будем, — сказал Игнасио Натера Ревельо. — За моего дорогого друга и за вашего сына Тома Хадсона.
— За свинячью задницу, — сказал Томас Хадсон.
— В чем дело? Моя латынь хромает?
— Не мне судить, Игнасио.
— Но вы всегда блистали латынью. Я знаю это от ваших школьных товарищей.
— Моя латынь совсем никуда, — сказал Томас Хадсон. — Так же как и мой греческий, и мой английский, и моя голова, и мое сердце. Я сейчас могу говорить только на замороженном дайкири.
— По-моему, Тому следует оказать немножко больше уважения.
— Том и сам был завзятый шутник.
— Это верно. У него было прекрасное, тончайшее чувство юмора. И он был один из самых красивых юношей, каких я знал, и с прекрасными манерами. А какой спортсмен! Высшего класса!