Светлый фон

Этельред молча таращился на меня.

Он ничего не сказал, хотя на лице его с выпяченной челюстью читалось негодование. Поверил ли он, что я явился с посланием от Альфреда? Этого я не мог сказать, но он, должно быть, боялся подобного послания, зная, что пренебрегает своим долгом.

Епископ Эркенвальд просто негодовал.

– Ты осмелился принести меч в дом Божий? – сердито вопросил он.

– Я осмелился даже на большее, епископ, – ответил я. – Ты слыхал о брате Дженберте? Об одном из ваших драгоценных мучеников? Я убил его в церкви, и твой бог не спас его от моего клинка.

Я улыбнулся, вспоминая, как сам удивился, когда перерезал глотку Дженберту. Я ненавидел этого монаха.

– Твой король, – сказал я Эркенвальду, – хочет, чтобы работа его бога была сделана, а работа эта заключается в том, чтобы убивать датчан, а не в том, чтобы развлекаться, глазея на наготу юной девушки.

– Это и есть работа Бога! – закричал на меня Эркенвальд.

Мне захотелось его убить.

Я почувствовал, как дернулись мои пальцы, устремившись к рукояти Вздоха Змея, но тут старая карга вернулась.

– Она… – начала было эта женщина, но замолчала, увидев, с какой ненавистью я смотрю на Эркенвальда.

– Говори, женщина! – велел Эркенвальд.

– У нее нет никаких признаков, господин, – нехотя проговорила женщина. – Ее кожа нетронута.

– Живот и бедра? – настойчиво спросил Эркенвальд.

– Она чиста, – проговорила Гизела из алькова в боковой части церкви, и в голосе ее слышалась горечь. Одной рукой она обнимала Этельфлэд.

Эркенвальда, казалось, эти ответы привели в замешательство, но он взял себя в руки и нехотя признал, что Этельфлэд и впрямь чиста.

– Она явно не осквернена, господин, – сказал он Этельреду, нарочито игнорируя меня.

Финан стоял за священниками, и его присутствие было неприкрытой угрозой. Ирландец улыбался, наблюдая за Алдхельмом, который, как и Этельред, был при мече. Любой из них мог бы попытаться перерезать мне глотку, но ни один из них не прикоснулся к оружию.

– Твоя жена не осквернена, – сказал я Этельреду. – Ты сам ее осквернил.

Его лицо дрогнуло, как будто я влепил ему пощечину.