Светлый фон

Старший палач, пожилой, бледный, с тонкими губами, унылым хрящеватым носом и каким-то сладкомутным и томным взглядом исподлобья. — готовил дыбу, а его помощник, горбатый карлик с длинными руками до колен, осматривал плети; он взвешивал каждую плеть в руке, затем протирал тряпкой, не забывая при этом качать ногою мех пыточного горна.

У стены, лицом к двери, восседал на широкой тахте сам вельможа с чубуком кальяна во рту; перед ним на столике лежали бумаги в свитках и мешок Ходжи Насреддина с гадальным имуществом. У ног вельможи примостился писец, а рядом свирепо ухмылялся угрюмый толстяк, для которого каждый допрос в этой башне был истинным праздником.

Будем правдивы — не скроем, что по спине Ходжи Насреддина прополз колючий озноб. "О моя драгоценная Гюльджан, о мой дети, суждено ли мне свидеться с вами!" — подумал он.

Повинуясь взгляду толстяка, старший палач снял с Ходжи Насреддина рубаху и мягкой бескостной рукой, вкрадчиво, едва касаясь, погладил его по голой спине.

Горбун выбрал плеть и стал сзади.

Допрос вельможа начал не сразу — долго перебирал и перекладывал бумаги, что-то в них подчеркивая ногтем, зловеще усмехался и мычал.

Наконец, обратив к Ходже Насреддину проницательный, насквозь проходящий взгляд, он сказал:

— Ты сам знаешь, почему схвачен и ввергнут мною в тюрьму. Мне известно о тебе все, я уже давно охочусь за тобою. Расскажи теперь сам о своих злодеяниях и открой свое настоящее имя.

В жизни Ходжи Насреддина это был не первый допрос; он молчал, выгадывая время.

— Отнялся язык? — прищурился вельможа. — Или позабыл? Придется освежить твою память.

Угрюмый толстяк выпятил подбородок, впившись в Ходжу Насреддина немигающим взглядом.

Горбатый палач отступил на шаг и приподнял плеть, изготовляясь к удару.

Ходжа Насреддин не дрогнул, не побледнел, но в глубине души смутился, чувствуя себя ввергнутым в черную пучину сомнений.

Только одного боялся он: опознали!

В бумагах — его настоящее имя.

Тогда уж — не вырваться.

Но как опознали? Откуда?

Неужели все-таки одноглазый? Продал коней, а с ними заодно — и своего покровителя? Может быть, опять — последний грех перед вступлением на путь благочестия?

Любой обычный человек на месте Ходжи Насреддина так бы именно и порешил, и неминуемо выдал бы свое внутреннее смятение либо взглядом, помутившимся от страха, либо неуместным, судорожным смехом, — и, конечно, отправился бы на плаху, погубленный собственной слабостью, бессильем верить. Но не таков был наш Ходжа Насреддин, — даже здесь, в руках палачей, не изменил он себе, нашел силы, чтобы мысленно сказать и повторить со всей твердостью духа: