– У Пушкина тоже обид хватало, – настороженно буркнул Зеленин.
– Конечно, – согласно кивнул писатель, – только умел, «сукин сын», отделять народ от власти, а Булгаков, к примеру, не сумел и расплатился за свои обиды «Мастером». К чему игры с народом? Наши чувства к нему давно атрофировались, и это видно всем.
– Булгаков – талантище, глыба! – Зеленин покосился на Карнаухова, но тот только посмеивался в бороду, потягивая сухое вино. – Булгакову обиды простить можно, плата его высока. У него причин обижаться хватало.
– Допустим. Но большинству-то чем платить, если таланта не хватает? Вот и злимся… – Писатель шумно втянул ртом воздух. – Не можем не врать сами себе, признать – не хватает, и злобствуем. Втемяшили себе в голову, что иначе видим жизнь, глубже понимаем все ее глупости. – Писатель пробежал быстрым взглядом по лицам сидящих вокруг людей, но никто ему не возразил, только Дресвянин согласно кивал, и глаза его блестели. – А кто в стране не видит и не понимает наши глупости? Ортодоксы и фанатики! Но если искусство… – Перелыгин заметил, как в эту секунду на лицо писателя неожиданно наплыла отрешенность, словно перед его глазами возникло нечто никому больше не видимое; похожую отрешенность он видел во время камлания на лице якутского шамана, к которому его возили тайно. – Если искусство однажды перестанет быть государственным делом, – писатель говорил словно издалека, – оно рухнет. Мы не оставим ему ни одного цельного переживания, все порвем на куски, высмеем нормальные человеческие чувства вместе с любовью, искренностью, честностью, патриотизмом и самой простой, тихой любовью к родине. Мы будем смеяться над тем, кто смотрит на звезды, кто погиб, спасая шахту от наводнения. А вот деньги, жадность, предательство и подлость, жестокость осмеять не посмеем. Даже убийство не осудим, если за него заплачено. Работа, ничего личного! А когда с искусством рухнут все наши ценности, а они рухнут, и в душах загуляет холодный ветер, поднимая из глубин подавленные вирусы зла, мы заверещим, что простые добрые чувства должны вызывать ответную доброту и понимание, а не гогот дебилов, кому боль – это когда поленом по голове, или тех, для кого чувства имеют цену по прейскуранту.
– Жуткую ты, Миша, картину начертал, страшно жить в такое время. – Режиссер вытащил из черного бархатного мешочка, расшитого золотыми вензелями, трубку и бордовую упаковку «Амфоры», распространяя вокруг сладкий аромат хорошего табака. – Садись за сценарий или, – он прищурился, – пишешь уже? Тогда поторопись! А ты, Артур, – он повернулся к Карнаухову, – пойдешь в картину художником. Тут идея художественная важна. Ход! Главным героем сделаем смех, но не как в «Ревизоре», а, наоборот, смех мерзавцев над человеческими чувствами.