Они разговаривали, а Донсков следил за зверем на поводке. Таких он не видел. Жестко и настороженно смотрело на него необычайное животное темно-песочного цвета, с почти черной клинистой головой. Над затупленным носом черные злые глаза. Напряженные задние лапы подрагивали.
Ожников заметил волнение животного и мягко сказал:
– Ахма, это свой! Свой это, понимаешь?
Густая блестящая шерсть на загривке Ахмы улеглась, повис пушистый хвост. Ожников ласково шлепнул ее по гладкому боку. Она неуклюже отковыляла в сторону, освободив тропинку.
– Где он выкопал такую образину? – почему-то шепотом спросил Донсков, когда они с Комаровым пошли дальше. – Ну и помесь медведя с хорьком!
– Росомаха, – огорошил его Комаров. – Я взял ее в тундре.
– Вы?
– Маленький был, граммов на сто, желтенький комочек шерсти с темной мордочкой и лапками. Мать, спасаясь, бросила детенышей, но далеко не ушла, и использована на подкладку моей куртки. Вы охотник?
– С ружьем побродить люблю.
– Так знайте, росомаха – ценный приз. Ее трудно добыть. Умный и осторожный хищник. Финны зовут ее «ахма», то есть «жадная», «ненасытная». Она невесомо бегает через болото, в котором утонет всякий преследователь, даже по тонкому льду движется поразительно уверенно. Живет в одиночку. Если судить по силе – медведь! А ведь относится к злобному семейству куниц! Ожников выпросил её у меня…
– И выкормил такое страшилище?
– Из соски. Я бы не отдал, но от него запах пакостный. Мех плотный. Вы заметили, как от Григорыча разит одеколоном? Только этим и спасается.
– Хоть и приручена, но…
– В характере любого домашнего животного что-то остается от его дикого предка, – задумчиво произнес Комаров и, заложив руки за спину, ссутулясь, ускорил шаги.
* * *
Ожников растолкал Галыгу, приподнял за борт куртки й посадил. Тот пучил заспанные глаза, растирал на подбородке слюну, но не мог понять, кто перед ним, зачем разбудил.
– Опять нализался, Степан! Ну, сколько можно? Чучело из себя делаешь! Иди домой, Степан, иди. На вот, выпей водички.
Только сейчас Галыга уразумел, кто перед ним. Он прижал к груди скрюченные пальцы, потряс ими, выбив из рук Ожникова кружку с водой, закричал с тоской в голосе:
– Отстань, Григорыч! Последний раз тебе говорю, не мучь, отстань! Сволочь я! Отстань, прошу по-хорошему! – Пальцы, прижатые к груди, крупно тряслись.
– Успокойся, Степан. Зачем истерика?