Он-то, Осташа, за невыдачу скита может сгинуть на каторге, да разве в Вайлугином скиту его хоть раз помянут? И выдашь скит — ведь не погонят истяжельцев в Сибирь. Оброком двойным обложат, как царь Петр велел, и только. Не зря же тех раскольников, кто властям известен, зовут двоеданами.
Все равно мало утешало… И даже не утешало совсем. Все праздничное великолепие зимы на Серебряной словно бы надменно смеялось над Осташей.
Осташа думал: а чего бы на его месте сделал батя?.. Но и о бате мысли какие-то подлые ползли. Это, значит, батя Флегонтовы укладки с самоцветами возил и деньги за провоз брал. Вот потому он всякий раз белым платком махал Флегонту, когда барка мимо церкви в Слободе пробегала… На Флегонтовы-то деньги батя и купил свою барку… А все ж таки не воровал помаленьку из царевой казны, как про то Колыван лаял. Но как-то все это плоско, мелко, грязновато… А была ли батина душа плоской, грязной, мелкой? Не была! Не была! Так в чем тогда дело?
Осташа оглядывался вокруг, не замечая, что по-волчьи щерит зубы. Кто скажет? Кто объяснит? Никто. Разве что дядя Флегонт смог бы, да его уж нет. А больше некому. Ни Мирон Галанин не скажет, ни старцы с Веселых гор, ни Пугачев, ни сам царь Петр Федорович…
Батя был человек. Не святой. Человек. Очень хороший человек. Самый лучший в мире. Он жил среди людей по-человечески. А это значит — без гордости. Не ломался в спине, но мог поклониться. Уступал. Отступал. Прощал, как и Прохора Зырянкина простил за гибель Луши. И смерть он принял не святую. Ведь только сплавщицкая страсть — она одна! — повлекла его на умысел пройти Разбойник отуром. У святых успенье бывает: значит, в покое почили. А в покое ли батя смерть встретил? Какой уж покой весной под Разбойником… Батя праведно жить старался, но в праведности своей никогда до гордости не возносился.
Осташа вдруг задумался: а что у бати с Лушей было? Да нет, не в том дело, любились они или не любились. Понятно, что не было срама и похоти. А что было? Ведь батя, наверное, любил Лушу. Как будущую женщину любил. Ждал, когда вырастет она — и когда Осташа вырастет тоже. Вот вошла бы Луша в совершеннолетие, так батя бы отдал ли ее другим женихам, стал бы сватов принимать, приданое готовить?.. Нет. Нелепо и представить такое. Батя бы сам на Луше женился. И все было бы честно. И без гордости. Батя любил покойную матушку, жалел ее, тосковал по смерти ее, о душе молился, помнил. Но жизнь берет свое. Пока бог жизнь не отнял, живи в том образе, который дан, — в человечьем. Луша — не обида матушкиной памяти. При живом сердце обидой гордость стала бы, когда ради одной только видимости батя от живой жизни отказался бы и за это всех бы возненавидел — и Лушу, и Осташу, и матушку.