Светлый фон

Осташа не мог припомнить бойца уродливее и безобразнее. Весь из ломаных, растрескавшихся глыб, весь закиданный серым буреломом, полузатянутый лохмотьями мхов, сикось-накось заросший кривыми сосенками… Да еще башка немного свернута набок, будто его удар хватил. Мултык громоздился грудой скал, словно ссыпанный с неба, как руда из тачки. И хоть бог не обидел его ростом и мощью, но среди прочих бойцов он казался калекой: могуче наваливал на себя реку, да промахивался. Чусовая, задев его скользом, бежала дальше и только чуть потряхивала гривой. Мултыком этот боец прозвали за то, что приходилось крепко мултычить на перепутанных струях — грести потесями, чтобы не угодить в противотоки и суводи. Осташа, командуя, чуть не сорвал глотку, пока его барка проталкивалась сквозь чехарду бурунов к чистой воде.

Ровный, мерный ход успокаивал. Справа в ельнике махнули на прощание тонкие пластины камня Востряка, и начался длинный, нудный тягун — Бабенский плес. Осташа поставил трубу на перильце и молча смотрел вперед, где даль заволакивало моросью и крупка мела по черной воде. После Великана всеми этими поворотами, переборами и неопасными бойцами Чусовая словно зубы заговаривала, глаза отводила. Но Осташа с мысли не соскакивал: зрелище косных, топорами рубивших утопающим руки, было вбито в глаза, как кованые гвозди.

Ведь там, под Великаном, все спасались — и косные, и бурлаки… Великое и святое это дело — спасение. Но как у любого большого дела, есть у него и черная, дьявольская сторона, когда во имя его ничто другое не свято. Кому повезло в лодке оказаться, тот рубит руки всем прочим, кто за борта цепляется. Да, конечно, — в запале рубит, в страхе. Но все же это не истинная злоба, не подлинная ярость, не бесовское наущение. Это тоже смысл спасения. Без тех ударов топора спасения вообще никакого не будет…

И Конон, и Гермон, и батя — все они об одном говорили: о спасении. И Аввакум о том кричал из горящего сруба, и повенецкие старцы о том сотни книг полууставом написали. О том твердили и керженские скитники, и яицкие учителя. Только спасения во имя в огненные купели окунали таежные слободы. Только спасения именем Пугач никонианских попов на воротах вешал… И ладно там Пугач, ладно — огнепальные игумены или кержацкие старосты, что живьем закапывали в дудках пытливых рудознатцев: с ними все понятно, как и с теми, кто под Великаном в лодке топором махал. А вот батя?.. На батином пути в теснинах все светло и чисто. Нету ни лжи, ни гордыни. И он, Осташа, сколько ни нагрешил, а батиного пути не осквернил. Он ремесло сплавщицкое до дна вызнал: на триста верст от Ревды до Чусовских Городков мог всех бойцов перечислить, как часослов наизусть прочесть. Он не обобрал своих бурлаков, даже баб. Боже упаси — он никогда бы не польстился за мзду барку убить. Он не отринул души своей, как истяжельцы отринули, чтобы пройти Чусовую невредимым. И он никогда не станет даже у врага своего барку поддырявливать, не станет глухой полночью снасти ей резать, не станет про кого-либо наваривать караванному: «Этого не бери!» Но ведь именно потому, что он честен, что он батиным путем в теснинах идет, он-то и есть черная батина сторона!