– Константин Иванович. Откройте, ради всего святого.
Полозов, обрадованный возможностью хоть что-нибудь предпринять, достал перочинный ножик, разрезал бечёвку и развернул бумагу. И, рухнув обратно на сиденье, весь покрылся красными пятнами, уставясь на пачки фунтов и франков в банковских упаковках. Он даже представить себе не мог, сколько тут может быть денег. И что денег вообще бывает столько. То есть, конечно, теоретически – да, но… Да тут на целый таксопарк наберётся, понял моряк.
– Вот шельмец, – Полозов ошарашенно помотал головой и посмотрел на бледных, как полотно, доктора Пташникова и его супругу. И, осознав, какими аргументами мог воспользоваться сын его погибшего командира для того, чтобы убедить кондуктора пронести через таможню, пограничников и дефензиву[129], а потом – передать пакет, содержимое которого ни у кого не могло вызвать и тени сомнения, покраснел, как варёный рак. – Ах, шельмец!
И, встретившись взглядом с «женой», понял – она всё знает. Вот теперь Полозов сделался просто лиловым.
Москва. Май 1928
Москва. Май 1928
Гурьев сидел на крыше и смотрел на зарево, поднимающееся над домом на Садово-Самотёчной улице. По лицу его катились слёзы. Звенели пожарные колокола, и слышались автомобильные гудки и заполошный перезвон пожарных колокольцев. Варяг стоял рядом, и на его лицо было просто страшно смотреть.
– Ты знал? – глухо спросил Городецкий.
– Знал.
– Почему?! Почему, чёрт тебя подери?!?
– Это
– А ты?! На что ты способен?!
– Надеюсь, я когда-нибудь смогу оказаться достойным его памяти, – с горечью проговорил Гурьев. – Иди, Варяг. Тебя ждут там. Самое время тебе появиться и стать героем.
– Он и это спланировал?
– Да. Это его гири перед тобой – за то, что ты открыл ему душу. Он знал, что ты будешь в бешенстве, но позже, потом – ты всё поймёшь. И поймёшь, что только так следовало ему поступить. Надеюсь, что ты поймёшь. Надеюсь, он в тебе не ошибся.
– Тебе нужно уехать, – лицо Городецкого немного смягчилось. – И быстро. Тебя придётся искать.