— А теперь, выходит, ты счастлив?
— Теперь я живу и в принципе живу так, как считаю правильным. По-настоящему. Про счастье ничего не скажу, не уверен, что знаю в нем толк. Но я в дороге многое понял. Самое главное — люди живут неверно, просто в корне неверно. Вечно ноют, что мир говно и жизнь говно, и при всем этом, заметь, пипец как боятся умирать…
— А ты не боишься?
— Боюсь, конечно. Я хоть и полубог, но все равно человек. Речь вообще про другое… В этом своем страхе они стараются что-то оставить после себя, этакий суррогат жизни после смерти. Как будто картина или книга — это продолжение жизни. Хрен знает, может и так, не спорю, но на мой взгляд проблема в том, что люди просто не умеют жить. Вернее, они не прикладывают достаточно усилий, чтоб этот мир и эта жизнь престали быть говном. Я это очень четко понял, старик, потому, наверное, что моя нынешняя жизнь и мой нынешний мир — это не говно, это великолепно. И мне
— Наверное, понимаю, — кивнул я, закуривая, — и даже отчасти соглашаюсь. Вот только как быть с тем, что ты, по большому счету, никому не нужен, и тут о тебе никто не вспомнит? Это же важно… И вдруг все то, что ты называешь постсуррогатом, — это маяки, по которым у тебя есть шанс вернуться?
— Ты сам-то в это веришь? — спросил Шляхтич, тоже выбивая из пачки сигарету.
Я пожал плечами:
— Не знаю, мне не приходилось об этом задумываться. Но мне эта мысль кажется приятной. Может, потому, что моя жизнь и мой мир — тоже не говно, и я, делая то, что делаю, чувствую себя на своем месте? Не уверен, что имеет смысл что-то менять в моих отношениях с жизнью.
— А тебе это не кажется бытовухой? Ну, типа разговоров о первостепенности разума и бытия? Не кажется, что ты живешь во имя бесполезных вещей? Для ТЕБЯ бесполезных?
— Да нет, в общем, не кажется…
Больше мы к этому разговору не возвращались. Говорили о другом: о жизни, о событиях и снова об общих знакомых. «Кадиллак», один в один как тот, что подарил своей маме Элвис Пресли, катил меж заросших тайгой, иссеченных шрамами рек и расщелин, заваленных многоцветным буреломом сопок. Разумеется, всего этого из салона машины было не видно, но я чувствовал, что несмотря на негостеприимный климат, там, наверху — хорошо. Мой мир имел свои приятные стороны, и хотя и негатива в нем хватало с избытком, менять что-либо я не хотел. Пусть цветет теми цветами, какие ему больше нравятся, как противотуманки на машине Шляхтича. Меня, конечно, устраивало то, что я пропитываюсь этим миром, и этой памяти хватит надолго. Но мне также хотелось оставить что-нибудь после себя, этакий маячок, по которому, хрен его знает, вдруг доведется вернуться… И может, что-то из моих необязательных дел окажется впоследствии вполне себе обязательным. И я, сыграв пару партий в сочинский преферанс с быкоголовым приятелем, выберусь из лабиринта обратно. Но даже если и нет… Даже если и нет, если мне нравится то, что я делаю, если мне нравится жить вот так — есть ли смысл что-то менять? Я не говорю о статике, о персональном болоте. Здесь Шляхтич прав. Болото убивает человека, превращает его в ленивую холоднокровную рептилию «не-хочу-учиться-хочу-жениться». Но если ты все еще в состоянии находить в топи броды, если тебя не оставляет надежда, что именно этими бродами ты рано или поздно выйдешь на твердую землю, то есть ли смысл менять одну топь на другую топь? Мне по кайфу искать землю. Но тут уж каждому свое.