В жизни Ивисталу часто везло, — начиная с того, что в двадцать шестом году догадались почепские родители дать ему редчайшее имя, немало, кстати, помогшее на первых порах военной карьеры. Когда же пришли те недолговременные годы, в которые такое имя могло и повредить, он был уже генералом и на такие мелочи мог позволить себе наплевать с высокой колокольни, — ну, а потом и вовсе наши снова к власти пришли. И погоны, и ордена — очень хорошо все в жизни получалось. И несчастный пятьдесят шестой год остался для него навсегда не годом горечи, — а ведь прочие сталинские соколы и по сей день терпеть не могут саму цифру «56»! — а годом величайшей в его жизни радости: родился в этом году у красивой жены Ивистала его единственный сын Фадей. Красивая жена, правда, погибла тремя годами позже вместе с полным самолетом других знаменитых конькобежек, но сын Фадеюшка остался, рос на славу отцу и на гордость. Ничего не жалел Ивистал для сына, особенно же не жалел казенных денег, — он, человек военный, знал, что средства, когда они в руках у тебя, вообще тяжкий грех экономить. И когда захотел мальчик, которому только-только девятнадцать стукнуло, — совсем как его папе, когда тот так удачно под власовца подвернулся, — захотел мальчик в Африку съездить, поохотиться на слонов, носорогов, крокодилов, бегемотов и тигров, — не отказал ему отец, а поручил своему самому доверенному человеку, подполковнику Чунину, организовать мальчику все, чего душа пожелает. Даже когда подполковник, наведя справки, узнал, что в Африке тигров нет — и тут не поскупился маршал, выделил средства на завоз в Кению эту самую нескольких наших наилучших отечественных уссурийских тигров — раз уж они там, капиталисты, своих хищнически поистребляли. И валюту нечего зря переводить: отличные у нас нашлись тигры, а валюта на другое нужна, вон сколько бронзы-то с аукционов идет. А мальчик пусть в свое удовольствие поохотится, раз в жизни молодость бывает, вот как.
Лучше бы уж пожадничал. Всего двенадцать дней спустя, обогнав даже словно бы завывающую аэрограмму, данную обезумевшим от страха Чуниным, с неба свалились конченые люди — охрана Фадея, принесли, ехидны, весть о безвременной кончине Фадея Ивисталовича, да еще с подлыми подробностями: мол, затоптал мальчика разъяренный носорог. Самого Чунина никто с тех пор не видел, буквально через пять минут после смерти мальчика он бежал на джипе в сторону суданской границы, и, сколько ни разыскивали предателя, даже следов его найти не удалось. Так, был слух, что через Малави переправился он в ЮАР, но там иди проверь. Маршал, узнав о смерти сына, опустился в кресло и просидел в нем сутки, не вставая и ни на что не реагируя, потом снял телефонную трубку и отдал полтора десятка однозначных приказаний, из которых подчиненные уяснили только то, что рассудок маршала цел, но вряд ли с Ивисталом Дуликовым еще когда-нибудь удастся поговорить о футболе, о выпивке, о бабах. Он, пожалуй, даже не стал бы карать загубившую мальчика охрану, не вернешь ведь Фадеюшку, а преданных дурней не так уж много, на каждого не наорешься, — но на свою беду дурни привезли самое главное вещественное доказательство: узкую пленку, на которую удалось им заснять гибель того, кого охраняли. После такой новости охрана пошла под трибунал и сгинула, а пленку Ивистал затребовал к себе и никогда больше о ней на людях не вспоминал. А сам ежевечерне садился в кинозальце огромной и пустой дачи под Истрой и смотрел эту пленку три-четыре раза, — вот уже больше пяти лет. Даже научился проектором пользоваться без посторонней помощи. Собственными глазами убедился маршал в преступности охраны, в том, что никакие носороги сына не затаптывали, а лягнула его молодая подлая зебра, на которую он, видимо, прохладившись граммов на восемьсот, полез сзади, — кровинушка от этого сложился пополам и влетел головой в ствол дурацкого дерева, отчего и умер пятью минутами позже, святой смертью, не приходя в сознание. Одного носорога, впрочем, кровинушка в Африке подстрелил влет, чучело его, выполненное в натуральный вес, привезла в самолете преступная охрана; теперь этот носорог стоял в боковом крыле третьего этажа дуликовской дачи, разок-другой в месяц Ивистал ходил к нему: маршал знал, что никакие носороги бы его сына не одолели, — знал он, что смерть сына — это цена отцовской высокой судьбы и предназначения, та цена, которую следовало уплатить, чтобы вырвать из сердца все мелкое и человеческое, встать на покорном хребте дуры-России и поворотить ее, зебру послушную и ублаженную, рукою сильного вождя, куда ей следует. Пленка изнашивалась, но у Ивистала было много копий. В саду он поставил сыну памятник, близко от дома: юноша в каске целился военно-охотничьим карабином в каждого, кто шел к нему по усыпанной гравием дорожке. Гравий был с коктебельского пляжа, всякому видно, но даже из дачной обслуги никому не сообщалось, что ружье в руках у бронзового Фадея подлинное, дистанционно управляемое, противотанковое. Впрочем, пользоваться этим орудием расправы Ивистал пока не решался. Вокруг памятника была устроена широкая клумба, за которой летом ухаживал специальный садовый мастер. Пять раз зажигалась эта клумба яркими цветами, — ко дням рождения, ко дням смерти. Как день рождения — так цвет белый, голубой красный. Как день смерти — черный, синий и опять же красный, но тоном потемнее. Ко дням рождения — как бы пирог именинный, ко дням смерти — как бы костер погребальный, всесожженческий. Раньше ко дням рождения разных других родственников клумбы выделывали в саду, а теперь, после смерти сына, оставлена была только эта одна. Только три раза в году — радостным цветом, два раза — печальным. Как-то уж выпало семье, что все пять праздников приходились на летнее время.