Светлый фон

Наконец с той стороны к его двери подошел какой-то охранник, но не в мундире, а в штатском. Это был пожилой крупный мужчина, ростом даже выше Итале, с квадратным серым лицом. Он велел Итале переодеться.

— Я не желаю надевать это тряпье, — заявил Итале, брезгливо глядя на груду серых лохмотьев, которые охранник положил на скамью.

— Таковы правила. Но пальто вы можете оставить.

— Но я не желаю надевать это! — повторил Итале, чувствуя, как дрожит его голос, и стыдясь собственной слабости. — Я хотел бы… — начал было он, стараясь скрыть свое смущение, и умолк.

— Не беспокойтесь. Все ваши вещи будут в полной сохранности; все опишут и опечатают по правилам. — Этот охранник, как и Арасси, говорил твердо и уверенно, но все же будто пытался его успокоить; таким тоном иногда разговаривают со своими хозяевами хорошо вышколенные слуги. Так что Итале пришлось подчиниться, и он принялся расстегивать рубашку.

— Мне необходимы письменные принадлежности, — сказал он охраннику.

— Какие еще принадлежности?

— Ну, чернила, бумага и что-нибудь, чем можно писать.

— Это у начальника тюрьмы надо спросить. У вас ведь специальное предписание! — Как и те два охранника, он произнес эти слова уважительно и зловеще. Говорил он громко и, вероятно, был глуховат. Итале сразу узнал тот серый материал, из которого была сшита его тюремная одежда: такую ткань делали на здешних фабриках из вторичного сырья, попросту из шерстяных тряпок, и называли «шодди». Но все эти мысли промелькнули где-то на периферии его сознания. Он все еще не до конца осознал то, что с ним произошло.

— А откуда здесь ребенок? — вдруг спросил он. — Я слышу, как он плачет. Почему он здесь?

— Так он тут и родился. Мамаша-то его тоже в одиночке сидит. Правда, ее скоро опять в общую камеру переведут. — Охранник аккуратно сложил вещи Итале и протянул ему пальто. — Пальто-то оставьте, все теплее будет, — посоветовал он. Он вообще держался вежливо и доброжелательно. Забрав вещи, он вышел и запер за собой дверь.

Тюремная одежда, чересчур широкая и грубая, оказалась очень колючей, а вот грела плохо. Итале надел поверх нее свой нарядный жилет и теплый сюртук цвета сливы, которые, впрочем, уже успели изрядно испачкаться и измяться после трехнедельного пребывания в камере предварительного заключения. Так стало гораздо теплее. А ощутив ласковое прикосновение шелковой подкладки в рукаве сюртука, он даже на минутку испытал замечательное ощущение покоя и счастья.

Он наконец сел и задумался.

Итак, он пробыл в башне три недели, ровно двадцать один день, но это теперь позади. Тот судья что-то такое говорил насчет пяти лет, но это, похоже, не означает, что он проведет в тюрьме целых пять лет. Это же просто невозможно! Это слишком долгий срок, под конец этого срока ему уже стукнет тридцать. Три недели он и так уже отсидел, неужели трех недель не достаточно? Сейчас декабрь. Затем наступит январь, потом февраль… Итале с трудом заставил себя не перечислять вслух названия всех двенадцати месяцев. Охранник принес суп — точно такую же мучную затируху, — и Итале все съел. Пустую миску унесли, а через некоторое время унесли и фонарь из коридора, так что в камере стало абсолютно темно. Но потом глаза немного привыкли к этой непроглядной черноте и стали различать очертания предметов, едва заметных в странном, как бы очень далеком мерцании света, должно быть, отражавшегося от каменных стен камеры. Ночь казалась бесконечной. Иногда мысли вдруг оживали и начинали бешено, беспорядочно скакать, а порой голова работать вообще не желала. Сердце то бешено стучало в груди, потом вдруг замирало и почти останавливалось, а потом вдруг снова неслось вскачь. Итале пытался считать минуты по ударам сердца. Ему казалось, что он сходит с ума. В этой безнадежной темноте, буквально распухшей от бездействия и отсутствия каких бы то ни было событий, не ожидая ровным счетом ничего ни от прошлого, ни от будущего, он странным образом радовался, даже когда его больно кусали паразиты, которыми кишела жалкая подстилка на скамье: это все-таки были проявления реальной жизни.