Светлый фон

Ее мучили воспоминания о той минуте, когда она впервые увидела Итале таким больным и жалким. Почему, за что она так наказана? Ведь она положила столько сил, чтобы освободить его! И добилась своего! Но разве это свобода? И что она дала ей? Одиночество? Доктор пригласил из города опытную сиделку, чтобы ухаживать за Итале. Однажды вечером, когда сиделка ужинала внизу, Луиза поднялась в комнату больного, влекомая каким-то беспокойным и сердитым чувством. Комната была освещена лишь ярко горевшим в камине огнем. Сперва Луизе показалось, что Итале спит, но стоило ей подойти поближе, как он шевельнулся и спросил:

— Кто здесь?

— Это я, — сказала она, — Луиза. Ты меня узнаешь? — Она подошла к нему еще ближе и заговорила — громко, нетерпеливо, с вызовом. Лица его ей в темноте было не разглядеть.

Он ей ответил; голос его был слаб, но звучал вполне естественно, как прежде.

— Ничего не помню! — сказал он. — А где Амадей?

Она похолодела; страх стиснул горло.

— Он не здесь, — прошептала она.

Но больной не обратил внимания на столь странную форму ответа. Он чуть-чуть повернул голову, и красные отблески пламени осветили его худую щеку. Смотрел он прямо перед собой. Луиза устало опустилась в кресло, стоявшее в изножии кровати. Ее била дрожь; больше они не сказали друг другу ни слова, и она вскоре поднялась и вышла из комнаты. Подходя к двери, она услышала, как Итале протяжно вздохнул и что-то прошептал, а потом громко и отчетливо произнес два слова: «Снег идет», — и снова умолк.

Луиза поспешила прочь, а у себя в комнате подошла к окну, выходящему в сад, и долго смотрела, как бегут по небу облака и мелькает, то появлялась, то исчезая меж ними, полная луна. Она видела и дорогу, прямым светлым лучом пролегавшую меж темных полей и ведущую вдаль от ворот усадьбы. Когда она была ребенком, то всегда смотрела на эту дорогу с ожиданием: по ней взрослые, ее родители и их гости, приезжали и уезжали, когда хотели, и в ее сознании эта дорога всегда невольно ассоциировалась со свободой; и она всегда думала, что именно по этой дороге уедет отсюда навстречу свободе, когда придет ее время. И тоже будет вольна уезжать и приезжать, когда захочет, и ни от кого не будет зависеть, ни у кого не будет спрашивать разрешения. Что ж, теперь она могла ходить и ездить по этой дороге сколько угодно; она обрела ее, эту свою свободу, да только слово это утратило свое истинное значение. Как и слово «любовь». Разве она не любила Итале? А разве он ее не любил? Но она совсем его не знала. Она положила столько сил, чтобы его освободить, а он оказался совсем не тем, кого она так мечтала увидеть рядом с собою, и лежал сейчас больной, слабый, у нее дома, но был так далек от нее. И разве имеет теперь значение то, что когда-то они были любовниками? Кем она тогда была для него? Он ведь тоже ее совсем не знает, не потрудился узнать, не успел. Он и сейчас даже по имени ее не назвал, лишь спросил о покойнике да заметил, что снег идет. Ему были дороги лишь его собственные воспоминания, привычный для него мир со всеми радостями и невзгодами — тот огромный и живой мир, в котором она, Луиза, была некогда лишь одним из не самых значительных элементов; она и в горячечном бреду Итале, если вслушивалась, могла расслышать какие-то отзвуки этого мира, какие-то обрывки воспоминаний о нем… Но где же ее место? И разве есть у нее место в этом его странном мире? Нет, она в нем совершенно заблудилась, она никогда не была и никогда не будет центром этого бесконечно богатого мира! А стать всего лишь его частицей, одной из его составляющих, означало для нее утрату собственной независимости, утрату самой себя. На это она пойти не могла. Она никогда не могла от себя отречься — разве что на несколько мгновений, о которых теперь старалась забыть, как о чем-то постыдном. Да и что хорошего было в их так называемой любви? В касающихся друг друга и переплетающихся руках? Во всем этом потоке слов и чувств, когда вот она, истина: убогое одиночество, отрешенность и равнодушие умирающего тела — точно у больного животного.