«Я чем-то тебя обидела? — спросила как-то Катарина мужа к концу дня, прошедшего в гнетущем молчании, видя, что Али готов взорваться. — Скажи мне».
«Обидела! — резко оборвал ее супруг. — Что же, ты полагаешь, будто это единственная причина, побуждающая мужчину хранить молчание? Тебе ли не знать, какое бремя на меня возложено! Ты разве этого не видишь, не чувствуешь? Не замечаешь, как я напрягаю все силы, лишь бы его выдержать? Дозволь мне хотя бы выказывать время от времени, как нелегко мне приходится, — дозволь быть иной раз скупым на слова или даже забыть об учтивости — быть грубияном я не собираюсь, — но наберись терпения».
«Я сделаю все, что смогу, — заботливо ответила Катарина, — и буду, какой тебе хочется».
Этот ответ — похожий на арифметическое уравнение — произвел на душу Али действие, сходное с химической реакцией, когда кислота и щелочь, с виду невзрачные и безобидные, соединившись, немедля начинают пениться, источать зловоние и переливаться через край сосуда. Он не мог вымолвить ни слова — не мог поставить ей в укор терпение и преданную готовность, — но почувствовал себя задетым и униженным — короче, отчаявшимся, хотя отчаяние это определить было трудно. Изо дня вдень, встречая молчаливые, но упорные упреки Жены, облеченные в форму мягких увещаний (бейлиф меж тем по-прежнему восседал у входа каменным Идолом, и от его бесстрастного взора не ускользал ни один пустяк), Али сознавал себя кругом виноватым, однако, бессильный вести себя иначе и предугадывать дальнейшие свои поступки, был словно застигнут между Огнем и Льдом — это настолько терзало его душу, что, бросив на Катарину разъяренный взгляд, отражение которого со странной Жалостью видел у нее на лице, он выбегал мимо невозмутимого бейлифа на улицу.
Под этим злосчастным кровом в урочное время Катарина, леди Сэйн, разродилась Дочерью — в окружении пожилых многоопытных родственниц: их было три, как и полагается в подобных случаях, дабы предречь Судьбу младенцу и, перерезав Нить, связующую его с матерью, заставить «дышать тяжелым воздухом земли», — чему подчинилась и новорожденная, разразившись первым плачем, донесшимся и до кухонных помещений внизу, и до гостиной, которую, как свойственно всем будущим отцам, погруженный в раздумья Али мерил шагами из угла в угол. Однако отцом Али был не таким, как все прочие, и той ночью или уже утром (когда ему сообщили новость, последние звезды на небе померкли, с улицы доносился привычный стук карет и раздавались выкрики ранних торговцев) в груди у него боролись противоречивые чувства. Потом он поднялся наверх, но у двери спальни, где лежала его супруга, остановился — и долго не мог заставить себя войти, глядя на диво дивное, на эту крошку в руках матери, бесконечно малую молекулу, на атом жизни — на ребенка, которого не мог признать своим, но не мог и презреть и отвергнуть.