Итак, прощай. Я не настолько безрассуден, чтобы принимать Америку за Лекаря или Священника, — знаю, что не все недуги там излечатся и не все грехи будут отпущены. И все же сегодня утром я чувствую себя так, будто ночь напролет боролся с врагом и, очнувшись наконец, увидел, что руки мои свободны. — ЭНГУС.
Итак, прощай. Я не настолько безрассуден, чтобы принимать Америку за Лекаря или Священника, — знаю, что не все недуги там излечатся и не все грехи будут отпущены. И все же сегодня утром я чувствую себя так, будто ночь напролет боролся с врагом и, очнувшись наконец, увидел, что руки мои свободны. — ЭНГУС.
Это было все. Али прочитал послание, стоя на большом каменном мосту через реку *** в старинном городе *** — столице ***, — затем порвал его, швырнул в воду и, задумчиво подперев ладонью подбородок, проводил взглядом обрывки, которые некоторое время продержались на поверхности и потом затонули. Как видите, я не называю места, где это произошло: возможно, что Повесть о приключениях Али увидит свет довольно скоро, а посему обнародование подробностей подвергнет моего Героя опасности — он поглощен данной ему задачей, — если поначалу она представлялась ему разрушением, то теперь он думает иначе: он надеется (пока только надеется), что с его помощью Люциферы однажды освободят Прометея — их древнего предтечу — Брата их непоминаемого Тезки с раздвоенным копытом — и явят миру новый Промысел, пусть даже на это понадобится сотня лет. Не он, так Уна — а быть может, ее дитя, дитя моего ребенка, — взглянет на этот мир. Такова моя надежда — распахни мне сердце, и ты увидишь ее начертанной там: единственное несуетное желание, которое там сохраняется.
ее
моего
Однако я перечеркнул эти несуразные строки — или вскорости перечеркну непременно, — означив тем самым, что они в мою повесть не входят и не должны иметь дела с типографской краской. Впрочем, в равной степени несуразно предполагать, что и все прочие страницы этой повести — об Энгусе и Али, об Иман и Сюзанне, Катарине и Уне — будут когда-либо напечатаны и попадутся на глаза читателям. Что бы там Поэты ни говорили о «веских словах», которые переживут «мрамор царственных могил», — это всего-навсего бумага, у которой есть враги — море, огонь, случайности, злой умысел и уж не знаю что еще. Мои листы могут затеряться — или же уцелеть только для того, чтобы бакалейщик завернул в них свой товар: читали же мы, как в рукописную страницу Ричардсоновой «Памелы» завернули ломоть Бекона цыганке, которую впоследствии изобличили как убийцу. Что ж — довольно и этого — всем нашим стараниям Соломон не сулит иной судьбы. И все же, коль скоро этим листам суждено именно такое предназначение, прошу тебя, любезный Бакалейщик, не используй их для жирного бекона — заверни в них румяное яблоко Евы, или золотую сливу, или любой другой сочный плод — и вручи его какой-нибудь юной Деве!