Светлый фон

Раздался фортепианный пассаж — от высоких нот к низким — одним махом, кубарем. И еще один. Потом взорвались несколько странных аккордов, копируя звук хлопушки, и, наперекор сумбуру клавиш, разбегающихся под пальцами Изольды, запела виолончель. Смычком по сердцу. Звуки путались, разбегались, терялись, соединялись, выстраивались и снова путались. Все замолчали, восторженно глядя на музыкантов.

Ожогин жалко улыбнулся, поняв, что представление происходит по его просьбе. Гипнотизируют. Спасибо. А он-то, дурак, растерялся. Ему-то, дураку, надо бы идти контракты смотреть. Надо бы с отчетами разбираться. А он вздумал в волшебство лезть. Он положил волшебный пиджак на кресло, взял бокал шампанского, пригубил — ну вот, уже теплое, — поставил на стол. Толпа переместилась к музыкантам, и на этой стороне веранды осталась только Ленни, по-прежнему глядящая на него. Он развел перед ней руками — дескать, вот так — и спустился по ступенькам в сад. Виолончель играла больно-больно, еще горше, чем было у него на душе. Ленни шла за ним, как загипнотизированная. И когда листва магнолий скрыла их от гостей, она погладила ладошкой его широкую спину. Он вздрогнул, но не повернулся. Она прислонилась к нему, прижалась щекой и вспомнила вчерашний сон: она знала, что он тоже боялся поворачиваться. Она просунула руки — так смешно, почти вокруг пояса, — обняла его и поцеловала спину сквозь сорочку.

— Ленни, — прошептал он, не поворачиваясь. — Ну что делать? Я люблю вас. Вы же видите, у меня толстый живот, а я люблю вас… — Он стоял, не шелохнувшись, боясь ее спугнуть, боясь, что вздрогнут стрекозьи крылья — вспорхнет, блеснет мерцание перепонок, исчезнет, — и только прикрыл ладонью ее руку. — Ленни, — снова зашептал он. — Несколько лет назад я хотел стрелять в человека, из-за которого погибла моя… — он вдруг испугался, что неправильно произносить сейчас слово «жена», — … погибла Лара Рай, но увидел с ним вас и ушел, выкинул пистолет… Это было так давно. Я сегодня просил виолончелиста вас загипнотизировать — какая глупость…

— Но он преуспел, — шепнула она.

Ожогин поднес ее руку к губам, будто закрывая себе рот, не давая говорить, но продолжал:

— Ленни, я люблю вас. Ваши летящие кудряшки. Ваши пальцы, рисующие в воздухе что-то невидимое. Ваши солнечные глаза и косточки, которые торчат сквозь одежду. Ну что делать, скажите? Вы ведь как… как мозаика… то распадаетесь на тысячи хрустальных кубиков, все сверкает, и я ничего не могу понять, то они снова соединяются, и вы уже немножко другая, знакомая, но немножко другая… И жди, что мозаика снова рассыплется на кусочки, и ветер унесет их, и где, когда они снова превратятся в Ленни? Иногда мне кажется, что я не вижу и половины тех кусочков, из которых вы состоите. Я не пойму, какая вы на самом деле… — Он целовал ее руки, а она гладила пальцами его лицо, глаза, волосы. Они все еще боялись посмотреть друг на друга. — Я люблю вас, — все повторял Ожогин.