Светлый фон

Уже находясь на грани отчаяния, я дождался ее возвращения. Тогда все чудесным образом сразу изменилось.

Гальцева вызвала меня к себе в кабинет в первый же день после возвращения из отпуска. Невысокая ухоженная шатенка средних лет, Гальцева производила приятное впечатление. Манеры, разговор и чуть архаичное отчество, напоминавшее о Чехове — Иннокентьевна, — выдавали в ней интеллигентное происхождение. Как говорили, она и не была психиатром — по образованию терапевт, но прошла переквалификацию, чтобы получить должность в СПБ.

Она удивила меня, проведя довольно профессиональный психиатрический опрос. Это было даже как-то странно: впервые в СПБ я столкнулся с психиатром, который задавал вопросы, отличные от тех, которые задавали следователи. Вместо этого Гальцева прошлась по обычной психиатрической тропинке — детство, школа, родители, университет, — не касаясь ни темы «преступления», ни политических взглядов. Где-то на подступах к этому она, видимо, намеренно остановилась и отправила меня назад в камеру. После этого я видел Гальцеву только на обходах, на которых она, казалось, меня вообще старалась не замечать.

Я понял это так, что Гальцеву интересовало только одно: действительно ли я сумасшедший, или же диагноз был выставлен в КГБ. И когда поняла ситуацию, то успокоилась. Уже через час после беседы меня перевели из камеры-пещеры в нормальную камеру № 8. Впрочем, лекарств Гальцева не отменила, повторив мантру: «Здесь лечатся все», — по-хорошему этот слоган надо было бы повесить над входом в СПБ вместо зловещего «Труд есть первая и естественная необходимость человеческой жизни». Однако Гальцева заменила мажептил более слабым трифтазином и, вместо убивавшего меня аминазина, выписала на ночь тизерцин.

Это было примерно как перескочить из девятого круга Ада куда-то наверх, в шестой. Последствия мажептила еще мучили организм: то отнимался язык, то налетала сильная неусидчивость. Однако трифтазин избавлял от того страшного, что сводило судорогами — хотя и не спасал от постоянной внутренней дрожи, незаметно переходившей в физическую дрожь рук. Я начал соображать, где право и где лево, вернулось чувство времени — но думать все равно не получалось. Голова была заполнена каким-то беспорядочным, как броуновское движение молекул, хаосом из обрывков мыслей и слов.

Тицерзин не имел болезненных побочных эффектов аминазина — от него не начиналась тахикардия, не закладывало нос. Он действовал, примерно как боксер-тяжеловес на ринге: на несколько минут появлялась слабость в теле, после чего — темнота, нокаут, и я просыпался уже от стука ключа санитара, либо от попыток Кротова трясти меня за плечо. Тогда вся первая половина дня превращалась в странное сумеречное существование, где явь чередовалась с периодическими провалами, а двигаться можно было только усилием воли.