Светлый фон

Не могу умолчать здесь о глубоко тронувшем меня в то время самоотвержении крепостного человека моего Петра Толстого. Моложе меня двумя или тремя годами, он поступил ко мне в услужение из дома родителей моих, где обучался на кухне, был при мне с начала службы моей в Кирасирском полку, сопровождал меня во всех походах на Кавказе и поездках, исполняя должность и камердинера, и повара, и привязался ко мне безотчетно и сердечно, как умели привязываться в то время крепостные люди к своим господам. Когда мы только что вышли из огня на поляну Шаухал-берды, Петр, видя наше изнуренное состояние и томительную жажду нашу, бросился отыскивать нам воды к реке Аксаю и начал наполнять деревянную баклагу; с противоположного берега неприятель осыпал его пулями, что не помешало ему исполнить свое человеколюбивое намерение. Но в это время цепь апшеронцев расстанавливалась для прикрытия водопоя, и его, одетого в азиатскую черкеску и отделенного от нашего отряда, схватили и, связавши, привели в лагерь, принимая его за перебежчика. К счастью, командовавший остатками Апшеронского батальона, капитан Раутенберг узнал его, и первыми каплями воды, которыми в этот день мне и товарищам моим пришлось освежиться, мы обязаны доброму Петру моему[312]. Папаха и черкеска его в нескольких местах были прострелены неприятельскими пулями.

Князь Воронцов, при участии всех начальников частей, оценив отчаянное, безвыходное положение наше, решился остаться на месте и ожидать выручки от генерала Фрейтага, к которому были посланы из Дарго лазутчики с известием о нашем движении на Герзель-аул. Было немыслимо с расстроенными частями нашими, с громадным числом раненых, беспорядочным обозом и милицией, перейти то грозное препятствие, которое ожидало нас в лесистом овраге, отделявшем нас от спасения нашего — на пути к Герзель-аулу[313]. Нет сомнения, что строевые войска, при стойкости своей, хотя с потерями, но могли бы пробиться через настоящее препятствие; но прикрывая раненых и обоз, это положительно было бы делом невозможным. Благородная душа князя Воронцова не могла допустить подобной жертвы; он сказал: «Я выйду из Шаухал-берды только с последним из раненых солдат вверенного попечению моему отряда».

Ружейных патронов у нас было немного, и при постоянной перестрелке в цепях наших старались соблюдать всевозможную экономию. Артиллерийских же снарядов у нас почти не было, все лошади и прислуга горной батареи Годлевского были перебиты, лафеты и ящики сожжены, и только тела орудий на вьючных седлах были нами вывезены. На неприятельские выстрелы из орудий, громившие нас в течение 3-х дней, мы почти не могли отвечать. Положение наше хорошо было известно Шамилю, и он считал отряд наш верною, неотъемлемою своею жертвою. Никто и в отряде нашем, от солдата до генерала, не скрывал себе всего ужаса нашего положения; мы все хорошо знали, что, опоздай на несколько дней Фрейтаг, нам пришлось бы или умереть голодною смертью, или видеть ослабленные голодом и лишениями войска наши уничтоженными смелым и дружным штурмом неприятеля, или, наконец (что всего ужаснее), видеть отступление уцелевших войск, оставив раненых и всю беспорядочную толпу, столь обременяющую наше следование, на мщение дикого фанатизма мюридов. Я помню, часто мы говорили об этом последнем предположении, рассуждали даже, что лучше застрелиться или расстрелять друг друга, чем отдаваться на истязания горцам. Все, что можно было сделать, чтобы возвысить дух войска, — было сделано. Во всех частях, по вечерам, гремели хоры; величественная фигура князя Воронцова постоянно являлась на всех пунктах нашей позиции, везде приветливая его улыбка ободряла всех; солдаты забывали на время свои лишения, слышны были везде крики «ура», сопровождавшие главнокомандующего, который в эту трудную минуту, можно сказать, навсегда утвердил свою постоянную популярность в войсках Кавказского корпуса. Мне рассказывали следующий, вполне достоверный, случай с князем Воронцовым, которого не мог я, к сожалению, быть очевидцем. Я уже упоминал о том, как вообще старые кавказцы недоверчиво относились к Даргинской экспедиции, не понимая, что в этом деле князь Воронцов был только искупителем той пагубной системы, которою руководствовались в Петербурге и которой тот же князь Воронцов положил конец в последующие годы. Между порицателями князя отличался между прочими И. М. Лабынцев, со свойственной его натуре резкостью и грубостью. Князь Воронцов все это очень хорошо знал. Раз, разговаривая с Лабынцевым в Шаухал-берды перед своей палаткой, куда преимущественно направлялись неприятельские выстрелы, князь открыл табакерку, желая понюхать табаку, когда в нескольких шагах от них упала граната, грозившая разрывом своим убить или изувечить обоих разговаривавших. Первым движением князя было посмотреть в глаза Лабынцева, а сего последнего пристально впереться в глаза князя — в таком безмолвном испытании прошло несколько секунд. Гранату, между тем, не разорвало, потому что скорострельная трубка выскочила при падении. Князь, рассмеявшись, протянул Лабынцеву руку и сказал: «Теперь можно посмотреть, куда легла граната». С тех пор не слыхал я, чтобы Лабынцев когда-либо дурно отзывался о князе Воронцове как военном.