«Вот придурок!» — подумал холеный седовласый директор, чья фамилия слегка напоминала нашу.
Чтобы сгладить впечатление от будничного рассказа, как я попал в театр, я написал отдельный маленький рассказ «Театр и курица». И потерял. Что хорошо. Я всегда подправлял неприятное прозой. И терял. Эта проза для себя была мне необходима. Она стирала лишние черты. Если по Пушкину.
При встрече со мной директор, почти мой однофамилец, отводил глаза. Так что я его запомнил, он меня — нет. Не испытываю ни отвращения, ни благодарности.
Как-то непривычно прямо писать о себе, не прячась за спинами персонажей, не притворяясь, не делая самого себя кем-то другим, обязательно величественным и загадочным. Во мне ни загадки, ни разгадки нет. Просто несу в себе собственную тишину, когда кажется, что все самые необыкновенные события в мире ищут только тебя. А кого им еще искать?
Ты правильно родился, никем не притворяешься. Ты сам — ответ на все вопросы. Твой метод — это ты сам, а профессией ты обязан тем, кто без тебя не может. Они со мной, пока мне есть чем жить. Я пообещал им, своим актерам: как только перестану быть вам интересным, уйду. И они до сих пор стараются убедить меня, что я всё еще интересен. Они берегут меня как последний заряд, которым можно выстрелить по врагу.
Я родился двадцать седьмого декабря сорок пятого года. Но что шло в одесских театрах двадцать шестого и из какого именно театра, музыкального или драматического, увезли маму рожать, так никогда и не узнаю. А мама ничего не помнит. Известно только, что схватки начались в театре. Но что было их причиной — радость, веселье или мука от увиденного?! Что она смотрела, неизвестно. А память у нее была безупречная, архивистская, бугурусланская.
Должно быть, мое шевеление в чреве отвлекло ее от спектакля, а может быть, испугалась, что начну шуметь и помешаю зрителям смотреть спектакль дальше. Она всегда была излишне щепетильна, моя мама. «Родила, как пукнула», — любила говорить она, вспоминая, как я, выскакивая, успел хлопнуть ножкой по ляжке и заорать так, что врачи рассмеялись. Это она хорошо помнила, а какой спектакль шел накануне и где — ЗАБЫЛА. Вот я теперь и разбираюсь.
— У меня были другие заботы, — оправдывалась она.
Какие могут быть заботы кроме театра?!
До сих пор кажется, что она дурачила меня.
Она, придающая значение любой мелочи, помнит, как я родился, а что было перед ней на сцене, не помнит… Неужели мое рождение убедительнее спектакля, или спектакль был настолько плох?!
Газеты от 26 декабря, хранящиеся вместе с остальными годами в библиотеке Одесского университета, оказались залиты водой при ремонте. И когда я гораздо позже расспрашивал нескольких уцелевших стариков, они смотрели на меня с тревогой — что там могло особенного идти в первые послевоенные месяцы, что мне от них нужно? Объяснить я не мог.