Единственное, чему бабушка позволила сохраниться, – это наши детсадовские каракули, мамины фотографии, и в одной из закрытых шкатулок я нашел фотографию маленького ребенка в гробу. Это была фотография первой дочки. Вторая (моя мать) умерла, когда ей было 29, а бабушке соответственно под пятьдесят. Потерять двух дочерей – с разрывом в тридцать лет – это сильно. И кажется, что подобная вещь должна сломать человека. Или надломить хотя бы. Но единственное, что она говорила по этому поводу: «Я не люблю живых цветов, потому что, когда умерла Таня, было много цветов, и мне запах врезался». Я действительно обратил внимание, что она всегда нам отдавала живые цветы (от учеников), у нее же стояли исключительно стеклянные. До искусственных она, естественно, не опускалась, она была профессор, но стеклянные цветы у нее стояли. И еще одна фраза, которую я вынес из всей ее жизни, тоже касаемо смертей: «После самых ужасных историй своей жизни я могу сказать одно: ни в каких условиях я не теряла аппетита». Это к вопросу о черной икре.
Эта вещь называется витальность, не жажда жизни, а присутствие жизни.
Я думаю, и жажда жизни тоже. В том же числе. Я еще одну вещь хотел бы рассказать насчет витальности. Бабушка перед смертью за два года претерпела рак груди, ей было уже лет 80, и грудь ей, естественно, отрезали. Почему-то именно меня она просила съездить за чашечками в ортопедическую мастерскую. И вот эту искусственную бабушкину грудь вез именно я (как потом саму бабушку). Это странный момент: что-то мягкое, тяжеловатое, как желе, завернутое в какой-то пакетик, мне было так стыдно, а с другой стороны, меня очень сильно влекло, мне хотелось посмотреть. Я приехал на свою съемную квартиру. Положил завернутый пакет, в котором лежала бабушкина грудь. Кажется левая. Она лежала, лежала, и все-таки я ее взял и открыл. Ну, ничего особенного: просто чашечка, наполненная чем-то упругим и мягким, но я держал бабушкину грудь на своей руке. Бабушка, кстати, про отрезанную грудь тоже тогда сказала вещь поразительную для меня. Не мне сказала, а моей мачехе: «Я теперь урод, у меня нет никаких перспектив». И моя мачеха пересказывая, слегка удивилась: «А какие ей нужны перспективы? Выйти замуж?» А я вдруг понял, что бабушка имела в виду. В 80 лет она не хотела выйти замуж. Но она хотела быть любимой. Кем, чем – я не знаю. Но для того, чтобы быть любимой (я не знаю, я предполагаю), ей нужно быть физически цельной. Неделимой.
Смириться с частичностью она не могла. Или не умела.
Когда бабушка упала, мне кажется, она не хотела, чтобы ее сразу нашли. Когда Юля забеспокоилась и пришла открывать квартиру своим ключом, она была очень недовольна. Она из-за половинчатого паралича не могла сказать никакой гадости, как привыкла и как умела, но она была именно остро недовольна. И поэтому я подумал, что она смирилась и по большому счету хочет умереть. Но, когда я ходил к ней в больницу, я видел однажды, как она вдруг, ухватившись руками за бортик кровати, стала карабкаться. Я вдруг вспомнил Цветаеву – «как раненые с носилок – в весну». А кстати, и была весна, и бабушка как бы судорожно пыталась подняться, несмотря на боль и бессилие, и ей было все равно, вижу ли я, не вижу это, ей просто было нужно проверить свои силы, «могу ли вытянуться», это было ее единственным смыслом, и он был написан у ней на лице.