Половодье взаимного дружеского увлечения за четверть века вошло в берега; двое умерли, но я по-прежнему сердечно привязан к оставшимся, и мне далеко не безразлично, что они думают обо мне как о человеке и авторе.
«Айзенберговской кухне», скорей всего, я обязан и некоторым изменением эстетических вкусов и подходов. В «Московском времени» (Цветков не в счет, он всегда был сам по себе), если и не оговаривалось, то предполагалось, что существуют более или менее осязаемые параметры хорошего стихотворения: достоверность переживания, заинтересованная интонация, зримые образы, отсылки к высокой культуре, убедительная рифма – некий акмеистический эталон маячил за всем этим. Литературная практика и атмосфера компании «Альманаха» привили мне мнительное отношение ко всему вышеперечисленному – все так, но нужно еще что-то… А что именно – можно сказать лишь задним числом, когда литературная удача налицо. Не то что бы до знакомства с поэтами «Альманаха» я самозабвенно и самодовольно клепал лаковые шкатулки, но несколько подвинулись мои представления о живом и мертвом в литературе. И теперь я нередко с прохладцей говорю о безупречном с виду стихотворении, в том числе и собственном: «Ну, стихи, ну, хорошие…»
В 1990 году мой отец умер от очередного инфаркта. По счастью, двумя годами раньше я внял терпеливым уговорам его младшего брата, моего дяди, и, обуздав свою мелочную разовую правоту, первым сделал шаг к примирению после года с лишним разрыва. Не помирись мы с ним, самочувствие мое до конца дней время от времени было бы незавидным…
Отец умер четвертого декабря, а двадцать третьего машина сбила насмерть Александра Сопровского.
Смерть отца, как это всегда бывает, освободила место на самом краю, а с гибелью Сопровского рухнул мир молодости. Недели через две после Сашиной гибели я с боем купил бутылку водки, пришел домой и, с удовольствием предвкушая показ, разглядывал номер очереди, химическим карандашом вкривь и вкось намаранный у меня на запястье каким-то стихийным распорядителем. А потом направился в ванную и с ожесточением смыл его: некому было показывать – лучший в мире ценитель таких колоритных деталей канул в небытие. В обличье неряхи, с ранним брюхом умер умница и денди, взиравший на «Совдепию» сквозь призму бодрого презрения! «Мы пригласили старшину на наш прощальный ужин…», «Так разрешите же в честь новогоднего бала руку на танец, товарищи, вам предложить…», «Давайте предъявлять друг другу документы..» – это у него от зубов отскакивало.
Чтобы сводить концы с концами, Лена, дипломированный историк, взялась за репетиторство, благо коммунистической трактовки истории на экзаменах уже не требовалось; а я – снова за переводы, правда уже несколько иного толка. Тогда на коснеющую в атеизме шестую часть суши устремились миссионеры самых разных конфессий: распахнулись просторы для духовного окормления, сопоставимые с метафизическим рынком эпохи великих географических открытий. Среди разношерстных «крестителей» была и Новоапостольская церковь. Один русский малый, с которым я мельком виделся раз-другой, не помню где, сделался чуть ли не старостой австрийского филиала этой церкви. Для отправления церковной службы срочно понадобилось перевести гимны с немецкого на русский. Я не ломался, согласился на десять австрийских шиллингов за штуку и принялся за старое.