Подозрительность и суровость Наталии Ивановны все росли с годами… Всякий был вправе осуждать ее, что она хоронит лучшие годы дочерей в деревенской глуши Яропольца, и этих соображений было достаточно, чтобы вымещать на неповинных девушках накипевшую горечь: якорем спасения всем являлась Наталия Николаевна… Пушкин согласился выручить своячениц из тяжелого положения, приняв их обеих под свой кров. Вероятно, этому решению много способствовало побуждение прекратить одиночество, выпавшее на долю жены и в первое время тоскливо переносимое ею.
Около этого времени (1834 г.) Пушкин узнал, что какой-то молодой человек (Э. И. Губер) переводил Фауста, но сжег свой перевод как неудачный. Пушкин, как известно, встречал радостно всякое молодое дарование, всякую попытку, от которой литература могла ожидать пользы. Он отыскал квартиру Губера, не застал его дома, и можно себе представить, как был удивлен Губер, возвратившись домой и узнав о посещении Пушкина. Губер отправился сейчас к нему, встретил самый радушный прием и стал посещать часто Пушкина, который уговорил его опять приняться за Фауста, читал его перевод и делал на него замечания. Пушкин так нетерпеливо желал окончания этого труда, что объявил Губеру, что не иначе будет принимать его, как если он каждый раз будет приносить с собой хоть несколько стихов Фауста. Пушкин обнадежил его в преодолении трудностей, казавшихся невозможными для его сил.
Пушкин заставил меня взглянуть на дело серьезно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и, наконец, один раз, после того, как я прочел одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое, однако ж, поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью не приняться за большое сочинение! Это просто грех!». Вслед за этим начал он представлять мне слабое мое сложение, мои недуги, которые могут прекратить мою жизнь рано; привел мне в пример Сервантеса, который, хотя и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но если бы не принялся за «Дон Кихота», никогда бы не занял того места, которое занимает теперь между писателями, и в заключение всего отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы, и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет «Мертвых душ». (Мысль «Ревизора» принадлежит также ему.)