Теперь же прошу Вас об одном: не лишайте меня чести получать Ваши дружеские послания. Что я вправе знать, судите сами, ибо Вам хорошо известно о ничем не омрачённом союзе двух друзей, столь единых по образу мыслей и столь разных по их содержанию. Сейчас я как вдова, что переживает утрату мужа, господина своего и благодетеля! И всё же скорбеть мне не подобает; я должен с восторгом созерцать оставленное мне богатство. Такое сокровище я обязан сберечь и приумножить.
Простите меня, великодушный друг! Жаловаться мне не пристало, но старые мои глаза не слушаются и льют слёзы. Впрочем, я видел однажды, как и Он плакал, в том и ищу себе оправдание.
Ф.Ю. Себберс. Гёте. 1826
Известно знаменитое письмо, написанное Лессингом после смерти жены и адресованное Эшенбургу. «…жена моя умерла. Что ж, теперь я прошёл и через это. Радуюсь лишь тому, что подобных испытаний мне в жизни больше не предстоит, и душе от этого легко. Приятно и то, что в сочувствии с Вашей стороны, равно как и со стороны наших друзей из Брауншвейга, сомневаться не приходится»[4]. И это всё. Столь же великолепным лаконизмом обладает куда более длинное письмо Лихтенберга, написанное немногим позже другу юности по сходному поводу. Ибо, как ни подробно изложены в нём житейские обстоятельства маленькой девочки, взятой Лихтенбергом в свой дом, как ни далеко углубляется рассказ в её детство, обрывается письмо внезапно и ужасно, на полуслове, словно бы смерть настигла не только любимую автора, но и самое его перо, закрепившее память о ней на бумаге. В мире, где переменчивая мода диктовала чувствительность, а в поэзии царила атмосфера гениальности, прозаики несгибаемой воли, Лессинг и Лихтенберг в первую очередь, запечатлели прусский дух чище и человечнее, чем он воплотился в милитаризме Фридриховой эпохи[5]. Это тот дух, что находит выражение у Лессинга: «Я хотел устроить своё счастье не хуже, чем у других. Но всё пошло прахом»[6] и внушает Лихтенбергу страшную фразу: «Врачи всё ещё надеются, но мне кажется, что всё пропало, мне-то ведь не платят золотом за мою надежду»[7]. Просоленные слезами, укрощённые самоотречением строки, глядящие на нас из этих писем, по своей предметной конкретности ни в чём не уступят нынешним писаниям. И более того: запас внутренней прочности этих буржуа остаётся каким был, его не коснулось варварское разграбление, постигшее – через цитирование и придворные театры – «классиков» в девятнадцатом веке.