— Какой ужас! — сказал я стоявшему рядом пожилому ленинградскому писателю, с которым мы иногда обменивались впечатлениями об увиденном и услышанном, и эти наши впечатления, как правило, совпадали.
— Почему ужас? — фальшиво удивился он.
Удивление его показалось мне фальшивым, во-первых, потому, что я даже представить себе не мог, чтобы оно могло быть искренним.
Если уж даже меня, выросшего при социализме, так поразила нарисованная нашей гидшей картина, так как же должна была она поразить моего собеседника, родившегося в начале века и, значит, еще заставшего ту, дореволюционную жизнь, гораздо более нормальную, чем наша.
А во-вторых — и это, конечно, было главное — в той поездке я впервые столкнулся с таким уровнем всеобщей, тотальной неоткровенности, который сильно зашкаливал за привычные для меня советские рамки. Причину этой всеобщей неоткровенности ясно выразила одна наша спутница: когда моя жена позволила себе высказать вслух какое-то не слишком даже крамольное, но слегка все-таки выходящее за рамки официальной идеологии замечание, эта дама, переглянувшись со мной, негромко сказала:
— Ваша супруга явно не хочет больше ездить по заграницам.
И я, поняв намек, провел в тот же день с «супругой» соответствующую политбеседу, рекомендуя ей впредь придерживать свой язычок.
Но тут я уж и сам не сдержался, и когда мой ленинградский коллега, сделав невинные глаза, спросил, почему гэдээровские порядки поступления юношей и девушек в высшие учебные заведения так меня поразили, уже не понижая голоса, громко, нарочно, чтоб слышали все, сказал:
— Прекрасно вы понимаете, почему. До такого ведь и сам Оруэлл не додумался!
До смерти перепугавшийся мой собеседник стал доказывать, что ему, напротив, эта гэдээровская система очень нравится, что он сам был бы очень рад, если бы в его юные годы какие-нибудь умудренные опытом «старшие товарищи» уговорили его вместо этой мучительной, все нервы, всю душу выматывающей профессии литератора выбрать себе какую-нибудь, другую, более реальную и более благодарную жизненную стезю.
Я завелся и, наверное, с гораздо большей наглядностью, чем моя жена, продемонстрировал всей нашей группе явное свое желание навсегда отрезать для себя всякую возможность участия — в будущем — в таких вот заграничных турпоездках.
Хотя, если вдуматься, на самом деле в том нашем споре я выступал как настоящий советский патриот: в защиту нашего, истинного социализма — против социализма извращенного, казарменного, опасность которого мудро предвидел еще сам Маркс.
Но оппонент мой был умнее меня: он прекрасно понимал, что стукачи, на чуткий слух которых он ориентировался в том нашем споре, Маркса не читали. А уж те, кому они напишут свои донесения, и подавно не станут разбираться в том, какой социализм следует считать истинным, а какой — казарменным.