Собственник может понять верующего коммуниста только, если сумеет представить себе замену всего личного государственным (…) Воля революции, воля партии – это вместо воли Божьей.
Вот в этом мы и расходимся: у них договор подписан с революцией и с партией, во всем мире они остаются, как партлюди. У нас договор о личности в мире, поскольку партия и революция являются в большом плане ценными – я с ними, нет, и я нет… Они правы: я в стороне…»[834]
Эта сторона, а вернее сказать, страна или государство имели свою границу, которую Пришвин охранял столь же ревниво, сколь молодая республика Советов свои рубежи, и подобная идея личности как независимого государства – не просто исследовательская метафора, но одна из самых сокровенных пришвинских мыслей. Еще в 1915 году он писал: «Понимаю весь секрет жизни: чтобы жить, каждому нужно научиться быть государством, нужно решиться пригласить в свое подданство людей и вещи и никогда не смешивать себя с этими подданными»,[835] и с точки зрения личной независимости смотрел на окружающий мир, сознательно разделяя его и свои страдания, ибо смешение их вело к «ложному солнцу»: «Прежде всего у меня в душе есть от близости к бедствиям людей во время революции травма, которая не дает мне возможности смотреть на общественную жизнь по-хорошему (…) Свою травму я побеждаю только целебным процессом художественного творчества, который, однако, только уравновешивает мою личность и дает ей только возможность существования. Этот сладостный путь лечения своей травмы, однако, не дает мне права на голос в общественных делах. Я желал бы выйти за пределы своей травмы и боюсь выйти за пределы своего назначения (призвания), боюсь сверхчеловека, блоковского „Христа“, горьковского публичного деятеля.
С другой стороны, какой-то голос (и опыт) мне подсказывает возможность выхода из этого радостного подполия каким-то естественным путем внутреннего роста, достижения путем творчества ясного факта своего бытия, утверждающего тем самым и лучшее бытие других. На этом мучительном пути Горький является мне каким-то срывом…»[836]
Эта позиция для Пришвина очень важна – в ней он отстаивал священное право художника на личную независимость и свободу, отсутствие коих угрожало, по его мнению, не только культуре и ее творцам, но и обществу: «Весь ужас русской жизни состоял в том, что каждый из нас (революционеров, интеллигентов) отрекался от себя самого, жертвовал творчеством ради гражданского долга. Это была слепая Голгофа, совершенно такая же, как Голгофа бессознательных солдат на войне».[837]