Игра, по Пришвину, включалась в противостояние добра и зла и как способ и средство, но никогда она не была самоцелью и не исчерпывала его творчества, сколь бы глубоко это понятие игры мы ни толковали. Пришвин был человеком с иерархическим сознанием, может быть, даже слишком иерархическим, и самоцелью для него была идея личности, которую он протащил сквозь все жизненные испытания, от марксистских кружков на Кавказе до закатных дунинских дней (правда, едва напоследок не угробив), но в 30-е годы, во время открытой войны государства против личности, тема эта зазвучала особенно мощно: «Конечно, все это нынешнее свержение личностей и всяких зародышей авторитета – для настоящей личности – нечто вроде пикировки (подщипывают корешки, чтобы через это раздражение капуста лучше росла). И вот задача каждого из нас – научиться так выносить „чистку“, чтобы чувствовать не внешнюю боль, а радость внутреннего роста. Все это, все, мои друзья, зарубите у себя на носу как основное правило, силу, оружие и вообще условие непобедимости (бессмертия) личности человеческой и вместе с тем торжество человека во всей природе».
В это он верил, этому служил и, как бы ни было писателю тяжело, когда его изгоняли из литературы («Остается два выхода: возвратить профбилет и взять кустарный патент на работу с фото или же, как цеховой художник, применять свое мастерство на портреты вождей (описывать, например, электрозавод»[1012]), даже в этих условиях Пришвин искал выхода – одно из самых важных для него философских понятий в 30-е годы – и были в его жизни минуты и часы, когда на рассвете, в сыром лесу, он его находил и испытывал счастье, за которым не переставал охотиться в самые тяжкие минуты жизни: «Горюны всего мира, не упрекайте меня: ведь почти все вы еще спите, и когда вы проснетесь, обсохнет роса, кончится моя собачья радость, и я тоже пойду горевать обо всем вместе с вами».
То была его форточка, за которую его не раз попрекали и без которой он бы не смог выжить, его отдушина, оставшаяся ему от Берендеева царства теперь, когда опять, как в 1918–1921 годах, писатель качался над пропастью между отчаянием и надеждой.
Сравнение двух исторических периодов в судьбе Пришвина не случайно. Хотя жизнь советского писателя, пусть даже попутчика, резко отличалась от жизни безвестного сельского шкраба, психологически два времени оказались невероятно схожи, как если бы согласно восточным гороскопам жизненный ритм человека повторялся через каждые двенадцать лет. И дело не только в том, что на пути у Пришвина, еще недавно азартно подсчитывавшего, сколько и где ему заплатят, замаячила ненавистная бедность и семья его жила тем, что Ефросинья Павловна продавала молоко, но еще более – в вернувшемся ощущении одиночества и своей невостребованности.